Сергей-Полковник

К 70 летию победы

13 сообщений в этой теме

Приветствую

Хочу рассказать о родственнике супруге -родном дядьке Бурнин Сергей Варфоломеевич

Очество своё он на войне записал как Васильевич Так всю войну Васильевичем и прошол

 Взялся к празднику привести в порядок его документы и награды \то что уцелело\

post-2980-0-59225800-1428847757_thumb.jp

Есть его воспоминаия о детсте и войне https://cloud.mail.ru/home/Сергей%20Варфоломеевич%20Бурнин.docx
 Прочитайте  очень интересно и смешно и горестно Пишет по простому Названия населённых пунтов многим знакомы

Здесь фото документов -наградные https://cloud.mail.ru/home/

Две отечки 1 степени в справку № подряд

В орденской книжке кр звезда и отечка 1ст под одним № -писарь перепутал

2е Славы 3 ст -? записаны как 2 и 3

Вобщем много интересного

Много фото и дневник не маленький Всё это сохранено у меня в \облако\

Что непонятно спрашивайте

Если неправильно разместил -извеняйте 

Изменено пользователем Сергей-Полковник
1

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Отлично придумано, на майл требуется регистрация, почитать не могу.

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

как быть ? Куда   нужно выложить 

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Можно и в данной теме выложить, многим будет интересно

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Здорово получилось!

Кр. звезда утеряна?(на фото есть) Достать где-нибудь , хоть и номер другой - но для комплекта...

Удачи!

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

 

           Сергей Варфоломеевич Бурнин, участник Великой Отечественной войны, с боями прошел от Старой Руссы до Одессы, освобождал Калинин и Клин, Курск и Орел, Киев и Кишинев, Белгород и Сумы. «Ничего героического не совершил и на войне ни одного подвига не было»,- говорил ветеран. Но на его долю выпало служить в дивизионной разведке. «Приходилось и «языков» брать, и взрывать мосты, аэродромы, склады, скопления вражеской техники, - вспоминал он. Почти год с группой разведчиков ему пришлось быть в тылу врага в столице Румынии – Бухаресте. После освобождения Румынии прошел с боями Венгрию, Чехословакию, Болгарию, Австрию. В Германию попал после Победы. Награды за ратные подвиги красноречивее слов: орден Красного Знамени, ордена Отечественной войны 1 и 2 степени, два ордена Красной Звезды, орден Славы 2 степени, 2 медали «За отвагу», «За боевые заслуги», «За взятие Кенигсберга», «За освобождение Праги»,  румынский орден «Марс Романа», «За победу над фашистской Германией в 1941-1945гг.». есть и другая память о войне: «Вследствие контузии и шести ранений, полученных на фронтах войны, признать инвалидом Отечественной войны 2 степени Бурнина Сергея Варфоломеевича без переосвидетельствования».

             Читателю предлагаются мемуары Сергея Варфоломеевича. 

                Начну с предков: Отца моего привезли с Урала семилетним мальчиком. Он был старшим, а младшие 2 сестры, Наташа и Мария, и брат Вася. Отец у них умер молодым. В Сибирь их привезли мать, моя бабка Анна Афанасьевна и ее свекр, а мой дед Ефим Лукич. А прадеда моего звали Лука Романович. Дед был кузнецом. С ним приехали еще 2 брата-кузнеца с семьями. Как они здесь жили – неизвестно. Когда я родился, их в живых уже никого не было. Был только дядя Рафаил. Он имел свою кузницу, в которой работал и мой отец Варфаламей. А второй дядя Борис научился грамоте, стал воровать и редко выходил из тюрьмы. С ним я познакомился после войны. Мы тогда жили вдвоем с матерью. Он приехал нас навестить. Звал меня с собой в город, но мать меня не пустила, она его очень боялась. Она хотела устроить его ночевать в бане, чтобы он не зарезал нас ночью, но я вмешался, да и он, как мог, успокоил ее, сказал, что плохими делами уже не занимается, завел семью. Дочь его мне писала из Новосибирска, работала там врачом. Ночевал он у нас три ночи, а лампу мать все-таки не гасила. О себе рассказывал мало, больше меня спрашивал. Я его не боялся, да после войны я вообще никого не боялся: ни разбойников, ни воров, ни начальников. Мне он понравился.

        А вот деда с материнской стороны я хорошо помню. Черепков Никита Афанасьевич, цыгановатый, среднего роста, с узенькой бородой, как у бога Иисуса. От первой жены у него было шесть девок да от второй шесть, а может, больше, и приемный сын. Новая жена его била по пьянке. Один раз побила его деревянным вальком, которым белье на реке выколачивают, он приехал к нам лечиться. Моя мать поила его топленым маслом, у него изо рта текла кровь. Что меня удивило, так это то, что он приехал на двух лошадях, запряженных в одну телегу. Никогда не видел, чтобы две лошади везли одну телегу, а в телеге сидит один дед Никита. Вот диво!

                                                           Детство

         Детство помню только обрывками, отдельными эпизодами.

Мне примерно два с половиной года. Я без штанов сижу на печи, рядом со мной самовар, я его лижу языком, он блестит, но на вкус не сладкий. Мимо окна прошел Матюга с белой бородой (это такой старик, которым меня пугали). Его я боялся до потери сознания, особенно, когда он скажет: «В рот тебе каши с маслом!» От него я спасался на полатях. Расстояние от печи до полатей было примерно один метр, его я перепрыгивал без труда. И на этот раз я прыгнул, но зацепился за кран самовара и увлек его за собой. До полатей не долетел – свалился. Лаз в подпол был открыт, и я вместе с самоваром нырнул туда. Сознание провалилось. Мать говорила, что достали меня оттуда, выпороли, потому что я помял самовар и отломил у него кран.

    Первый раз в церковь меня привела мать, мне было года два-три. В конце службы стали раздавать причастие. Тесно, душно. Меня тоже подвели к попу. Чтобы тому не склоняться, детей брали на руки, поп вливал маленькую ложечку причастия, а его помощник совал в рот кружку теплой воды и тряпкой вытирал рот. Мать меня подняла, поп сунул в рот ложку с чем-то сладким, но очень мало, а его помощник сунул мне в зубы кружку. Я не хотел пить эту дрянь и сжал плотно зубы. Но он упорно нажимал. Я от боли закрутил головой, разлил воду, прижал коленки к животу, потом распрямил резко и лягнул его в живот. Тот упал, кружка со святой водой покатилась по полу. Мать покачнулась, выпустила меня из рук, и я тоже грохнулся об пол.   Бить меня не стали: в церкви грех, только поп дернул за ухо да мать за руку, зато причастился вволю!

    Против нашего дома была базарная площадь с ларьками и прилавками, на другом конце площади – церковь, за церковью могильники (кладбище).  Было лето. Родители в поле, а мы с сестрой дома – она старше меня на семь лет. Вдруг площадь вся заполнилась солдатами, телегами, конниками. Все кричат. Я стоял на окне и смотрел. Потом начали стрелять, какая-то свалка – очень хорошо смотреть. Но моя Маришка испугалась, стащила меня с окна на пол и запихала под лавку. Я сопротивлялся, пинал ее, царапал, но ничего не мог поделать и стал реветь, ну а она давно уже ревела громче моего. Так и ревели, пока наши с пашни не приехали.

    В то время очень часто наезжали разные войска: то колчаковцы, то партизаны, то солдаты, а раз привезли чешских офицеров и порубили их шашками на могильниках. Я потом ходил смотреть на порубленных – ничего страшного, некоторые еще шевелились. А вот обратно домой дороги не нашел, заблудился. Какая-то баба привела. У меня в то время была подружка, соседская девочка Таська, моя одногодка. Очень любила кусать мне пальцы. К   ней я ходил через дырку в прясле, через прясло еще не умел лазить. Один раз мы пошли с ней в их нетопленную баню, разделись, она села на лавку, а я стал ее парить. Обмакивал веник в холодную воду и парил ее. Парил, наверное, долго, потому что когда мы вышли из бани, Таська дрожала от холода, была фиолетовая и вся облеплена банными листьями. Шагать она не могла и поползла на карачках, а я сзади с гордым видом. Одеться мы почему-то забыли или не умели. Их бабка Катерина закутала Таську в шубу и положила на солнце греть, а мне показала кулак и прогнала домой.

      А потом наступил голодный год. Дом отец продал за пуд проса (16 килограммов), и мы переехали на другой конец деревни в маленькую избушку на берегу речки. А с другой стороны был березовый лес без конца. Место это называлось Нахаловкой. С одной стороны жил Никита, с другой – кулак Тырышкин. Первым моим товарищем в Нахаловке была соседская девчонка Пунька, дочь Никиты Ряжского. Еще у них был вятский старик, он вырезывал деревянные ложки. Пунькина мать была очень добрая. Меня она пускала не только в ограду, но даже в избу и никогда не ругала. У них я впервые увидел, как растет репа. Мне разрешали ее дергать и есть. Только я все равно не верил, что она на самом деле репа, думал, что она редька, только почему-то круглая и не очень горькая. У Пуньки были белые, как лен, волосы. Однажды я нечаянно уронил ей на голову ведро, и волосы стали розовые. С тех пор к Пуньке меня больше не пускали. А вскоре у нее умерла мать. Никита женился, а Пуньку взяла к себе тетка. Никита взял жену с сыном. Сын Митька был моего возраста. Его очень баловали. Отец купил ему гармошку, игральные карты, потом Никита пришел к нам и увел меня к себе, познакомил с Митькой, научил играть в карты. Мне даже велели снять лопатину, пимы и шапку, разрешали брать в руки и разглядывать карты – это было великое счастье. Мне сильно нравились короли, вальты и дамы, они были намного красивее церковных икон, особенно дамы. Пиковая дама была похожа на Колегову Палагею, бубновый король на Ерешкину Ольгу, а крестовый валет на Мултасова Неську. Ходил я к Митьке в любое время, мы с ним никогда не дрались. А вот за стол я к ним никогда не садился – мать не велела. Да я и вообще-то никогда в людях не ел, даже у родственников, хотя и находился иногда у них с раннего утра до позднего вечера. И никогда не пил. Из жизни на Нахаловке очень запомнились порки. У нас в семье было принято бить детей. Отец нас ни разу не бил, а мать очень часто, и брат тоже бил. Особенно попадало мне и старшей сестре, но ей больше тычки и колотушки. Побои, которым я подвергался, можно разделить на три категории. Самыми легкими я считал те, когда бьют полотенцем, свернутым в жгут. При таком битье я всегда старался ложиться на спину, руки и ноги поднимал вверх и махал ими. Удары попадали по рукам и ногам, а это терпимо, да я еще старался громко орать, а мать крику не терпела, боялась, что услышат соседи или отец на дворе услышит, зайдет в избу и отберет меня. Вторая категория побоев более тяжелая – это казанками кулака в лоб тычком, что голова ударилась затылком об стену. Получается двойной удар, от которого сильно болит голова, иногда до самого вечера. Я считал это за два удара, а мать всегда со мной спорила, что она ударила только в лоб, а затылком я ударился об стену сам. Иногда она ударяла в лоб дважды, да об стену дважды, после этого спорить не было сил и желания. От такого рикошета и мужик бы свалился. После всего этого она поворачивалась к иконам и говорила: «Прости ты меня, господи, грешную, всю душеньку с тобой потопила». Третья категория самая трудная (для меня). Порка планируется заранее. Мать приносит обрывок веревки, кладет ее в таз с водой и замачивает для упругости. Я прихожу в тихий ужас, начинаю метаться, искать выход, но мать дежурит у двери – не убежать. Лишняя вода из веревки отжата, мать берет меня за руку, я ее кусаю, она перехватывает меня за рубаху, свирепеет от укуса и начинает драть по чему попадет, потому что я пытаюсь вырваться. Дерет, пока не обоссусь. После такой порки на спине и пузе получаются красные полосы, а на руках и ногах синие пятна. Иногда удается вырваться и убежать. Если зимой, то приходится стоять на крыльце и ждать: если она выскочит вслед, я босый и раздетый убегу по снегу в пригон или в баню. Тогда она посылает за мной сестру, чтобы я не пугал людей. А иногда она за мной не гонится, тогда я потихоньку начинаю на крылечке замерзать, потому что зачастую на мне и штанов нет, жду, пока выйдет сестра и позовет меня домой. Сестра меня жалела, никогда не била. После порки третьей категории, я всегда болел, поднималась температура, терял сознание, в бреду пытался куда-то бежать. Особенно ночами я так крепко вцеплялся в отца от страха, что меня невозможно было отцепить. Он прижимал меня руками к себе и так держал по всей ночи. Били меня по всякому поводу: за сломанную чайную чашку, за порванную рубаху, за то, что вырвал у петуха хвост, съел варенье, плюнул в кадку с водой, упал с березы, выпустил кур из хлева, сорвал арбуз, упал с лошади, изрезал материну юбку, за то, что сильно озорной и пакостливый – легче перечислить за что не били. Больше всего били за то, что я упорно не хотел нянчить братьев и сестер, ронял их, иногда и умышленно, травил и колотил. А малыши у нас никогда не переводились.

      Старшая сестра Мария зимой вышла замуж, а сестра Люда была в то время месяцев двух-трех, я еще в школу не ходил. Свадьбу гуляли долго, наверное, неделю или больше. Я нянчил. В помощь мне мать позвала старуху, но та была все время пьяная, и я управлялся один, как умел. Ребенок лежал в зыбке, а я качал. Как только запищит, лью ей молока в рожок. Она перестанет. В день литра два вливал в нее. Желудок не в силах переварить – она рыгает, а я снова лью и лью, чтобы не ревела. К вечеру она лежит в отрыгнутой простокваше, только один нос видно. Пеленки я не менял, из зыбки ее не вытаскивал. Мать приходила домой только перед рассветом. Как Людка ухитрилась выжить – непонятно. А летом, когда мать стала ездить на пашню, я изобрел лекарство. Распарю в молоке две головки мака, напою ее -  и она  целый день спит беспробудно, я даже успею поиграть с ребятишками. Мать об этом знала, но не ругала меня.

        Хотя меня и лупили, но я не унывал и продолжал вести себя недисциплинированно. Старался, чтоб только товарищи не узнали, что меня мать лупцует и что во время порки у меня получаются мокрыми штаны. Было много курьезных ситуаций. Некоторые хорошо помню.

    Соседка слева, толстая Степанида-Тырышиха, часто к нам ходила посудачить, а я в то время не любил надевать штаны, надевал их только когда выходил играть с дружками. Степанида спросила, почему я без штанов. Мать пожаловалась, что никак не хочет слушаться, не надевает штаны. Степанида сказала, что она меня сейчас выучит, что я никогда больше не сниму штанов. Она подошла ко мне, подняла свою холщевую юбку, накрыла меня ею с головой и сказала: «Киса, кусай его». Мне под юбкой было темно, душно, но я не растерялся. Я всадил в ее толстые ляжки свои никогда не стриженные ногти и провел от отвислого живота до колен на каждой ноге по четыре глубокие кровавые борозды. Степанида от боли завыла, а я вынырнул из-под юбки и убежал на улицу, конечно, без штанов, быстро влез на березу и подождал, пока она не ушла.

   Так как у нас в семье были взрослые парень и девка, то по праздникам в летнее время к нашей ограде подходила молодежь. Подойдут, щелкают, семечки, о чем-то говорят, обопрутся о прясло, а кто и на прясло сядет – изгородь делалась из жердей, сидеть удобно. Вот раз собрались парни и девки. Они с внешней стороны, а мы как хозяева с внутренней прислонились. Один парень, Татаев Серега, пришел в хромовых сапогах, в базарской рубахе. Мне он не понравился, потому что мордвин, а мордвы у нас считались погаными. Я стоял против него по другую сторону изгороди и втихаря написал ему в сапог. Он долго ничего не говорил, а потом как заорет по-мордовски: «Кундак! Держи его!» Я бежать, он за мной. Но не догнал. Около часа гонял меня. Я потом в лес убежал, а вечером вернулся уже с другой стороны. Много лет прошло, а он все еще помнит: уже после войны спрашивал меня, зачем я ему в сапог напрудил.

   Любимым моим развлечением было надеть юбку или кофту и изображать из себя царицу, или Богородицу, или даму виней. Я целые сцены разыгрывал в таком наряде: плясал, пел песни и молитвы, а когда я был винновая дама Акуля, то пел матершинные частушки. Только я тогда не знал, что они матершинные, и никак не мог взять в толк, за что меня мать бьет, когда я их пою. Но юбку мне не давали, я мог ее надеть, когда матери не было в избе, украдкой, не то меня били.

   У нас грязное белье снимали в бане и оставляли его в углу на лавке до стирки. Вот я раз зашел в баню, стирки еще не было, белье лежало в куте. Я его расшвырял – искал юбку. Юбки не было. Нашел Маришкину становину, примерил – подходяще, можно играть хоть в царицу, хоть в даму Акулю. По ограде не пошел, поймают, набьют. Я прокрался берегом реки, вышел на край деревни и по огороду к своему дружку Мишке. Хорошо играли: я был Богородица, а Мишка Исус.  Но к ним пришла девка Аксенова Танька, увидела меня в становине, заорала на меня, что эту становину нельзя показывать, что она запачкана кровью, хотела стащить ее с меня, но я дико сопротивлялся, потому что был без штанов. Танька побежала к нам и рассказала обо всем моей матери. Мать и Маришка прибежали, я не успел спрятаться. Я знал, что мне с ними не справиться, становину с меня стащат. Но как я пойду без штанов на виду у всей Нахаловки? Тогда я рванул в лес по падунской дороге. Версты две они за мной гнались, а потом запыхались и отстали. Я добежал до поскотины (это в четырех километрах от деревни) там подождал до темноты. А ночью дошел до бани, снял становину, надел штаны, залез на избу и там ночевал. Утром явился. В тот день меня не били, но дня через три выпороли по третьей категории веревкой. Потому что иначе нельзя – рестант.

    Однажды летом к нам пришла в гости тетка Серафима, жена моего дяди Васи, умершего молодым. Мать поставила самовар, а я им разливал чай. В разговоре чаем мне что-то не понравилось, и я сказал этой тетке: «Насрать тебе». Мать бить меня не стала, но взяла за ухо и поколотила лбом. Мне было не больно, но стыдно тетки, и я стал вырываться, крутить головой, а мать еще сильнее нажала. Кожа за ухом порвалась, я продолжал крутиться, рваная кожа за ухом слезла, ухо от крови стало скользким, и пальцы сорвались. Серафима сказала: «Ой! Кровь!». Я испугался, и ходу. Добежал до Афоньки Вотякова – рубаха на груди и животе намокла от крови. Он залепил мне ухо листьями конотопа, сказал, что скоро зарастет, что ему отец один раз отрывал ухо, но оно быстро приросло, и у тебя прирастет. Но у меня приросло нескоро. Было лето, мухи отложили в рану яиц, и завелись мясные черви. Смотреть взрослым я никому не давал, даже отцу: боялся, что надорванное ухо оторвут совсем.на другой день оно распухло, как творожная шаньга, из него сочилась сукровица. Бегать бегом было нельзя, потом уж я стал придерживать его рукой, чтоб не болталось, и тихонько бегал. Черви подросли и начали шевелиться. Очень хотелось поцарапаться, но больно. Афонька их мне вытаскивал щепкой. Они были белые, сантиметра полтора длиной. Но во время «операции» пошла кровь, и «операцию» прекратили. С моего согласия Афонька залил ухо керосином. Через некоторое время черви подохли и выпали мне на плечо. Ну, а через несколько дней опала опухоль, а к зиме рана затянулась.

      Муж этой самой тетки Серафимы был родной брат отца. Он сильно не хотел брать в жены Серафиму: она была очень большая, фигура не спортивная, много жира, даже щеки висли ниже челюстей. Но в то время он не мог ослушаться матери. Свекровь выбирала себе сноху физически сильную, годную для работы. А дядя был симпатичный, статный, высокий, в кузнице он нажил себе мускулы, пользовался успехом даже у богатых девок. В день свадьбы он плакал. Чтобы поехать в церковь венчаться его нужно было причесать. Причесывала его сестра Мария, но она никак не могла достать до его головы. Тогда она подвела его к лавке, а сама встала на лавку, и только так смогла его причесать. Так плачущего его и увезли в церковь. Он и в церкви плакал, поп не хотел его насильно венчать, но мать настояла – повенчали. Об этом мне рассказывала его сестра, Мария Порошина. У них с Серафимой уже были две девчонки – Фешка и Динка. Летом он работал в кузнице. Жарко, чтобы охладиться, он пил молоко с погреба, холодное. Застудил горло, получил воспаление, голос пропал, и мужик слег. Родственники решили, что в горло залезла змея-горлянка. Стали лечить. Вытопили жарко баню, нагоняли жеребца, чтоб вспотел, собрали конский пот, унесли Василия в баню, положили на полок, поддали пару, а конский пот влили ему в рот – ждали, что змея вылезет. Василий потом захлебнулся и умер в бане. И никакая змея не вылезла.  Так и жили несколько лет. А потом моя бабушка Анна стала замечать, что мой отец крутит любовь с Серафимой, и отдала ее тоже насильно замуж за вдовца подальше, в деревню Бесово (Верх-Бобровка). Только тогда она рассказала моей матери, почему она так с Серафимой поступила. Лет через десять Серафима снова овдовела, переехала в Черемушкино и поселилась против нас, только через речку. Я всегда к ней ходил, она знала все лекарственные травы, какая от какой болезни, и меня обучила. Научила меня и колдовать: я умел заговорить кровь, присушить девку, испортить свадьбу, вылечить укус змеи, заговорить чирей, заколдовать ос, чтоб не жалили, знал заговор от уроков, от испуга, от тоски и страха. Выучила меня и всяким молитвам: и «Отце наш..», и «Богородица…», и «Рождество…». Мне все дома завидовали. Когда я пел это или декламировал, бабы, а особенно мать, крестились, шептали: «Спаси меня, Богородица» и приходили в ужас. Некоторые заговоры были с матюгами, я их не понимал, но все равно произносил и был за это бит.раз я попробовал заколдовать осиное гнездо, правда меня брат заставил, мы с ним косили вдвоем. Покричал я этот матершинный заговор и ударил по пузырю косой. Осы вылетели роем. Брат убежал, а меня они сшибли с ног и так изжалили, что я дня три не мог открыть глаза, весь распух. Почему-то заговор не помог.  

                У дяди Рафаила была рыжая кобыла, очень резвая и красивая. В один из праздников он приехал к нам в гости на Нахаловку со своей женой Парасковьей. Поставили на стол самовар, всякие пироги и шаньги и начали угощаться. Отец и дядя Рафаил выпили самогонки, развеселились и заставили меня плясать. Я видел, как пляшут девки: они сначала проголосят частушку, топнут ногой, скажут: «Ча» или «Жа» и запляшут. И я тоже встал среди комнаты, спел:

Ох, ты милочка моя,

Я тебя уважу –

Куплю вару на пятак,

Всю дыру замажу,

топнул ногой,   сказал: «Жа» и заплясал. Все смотрели на меня с восхищением и я решил продолжить концерт.  Остановился и запел:

Баба сеяла муку,

Посулила мужику.

Мужик пряников несет,

Баба с…ем трясет.

Снова: «Жа», топнул и заплясал. Мужики захохотали, понравилось, а мать взяла меня за руку и выбросила в сенки. Откуда я мог знать, что песни матершинные? Потом дядя Рафаил вышел ко мне в сенки, приласкал и рассказал, какие слова матершинные и почему, но я ему не очень поверил, потому что придавал этим словам совсем другое значение. И очень долго, дет до пятнадцати, я не верил его словам.

                Я очень разозлился на Аксенову Таньку за то, что она хотела снять с меня сестрину становину. Зимой Танька выходила замуж, и я решил заколдовать ее свадьбу. В полночь накануне свадьбы, хотя и боялся чертей, я снял с себя нательный крест, поясок и пошел в баню. Встал против каменки, плюнул через правое плечо - на правом плече жил ангел-хранитель, а если ему плюнут в лицо, он меня уже больше не охраняет -  и обратился со словами к нечистой силе: «Черт, черт, на мою душу, взамен сослужи мне службу». Это я повторил три раза, а потом помолчал и изложил свою просьбу: «Сбегайтеся, слетайтеся все бегучие, ползучие, ночные, дневные и сумеречные на шабаш и игрище бесовское за душу мою, вам заложенную, отдаю вам на поругание свадебный поезд еретички Татьяны. Превратите всех поезжан в волков, Таньку в волчицу. Слово мое крепко, ключ от слова под горючим камнем, камень на дне синя моря». Плюнул на каменку три раза. Все.  Если бы в это время в бане что-нибудь скрипнуло или стукнуло, я бы умер от разрыва сердца. Мне было лет семь-восемь, и я искренне верил в чертей. Волосы у меня шевелились, кожа ошершавела, в голове мутилось – не помню, как дошел до дома. Утром я решил, что этого мало, нужно Таньке еще посадить редьку. Разыскал у матери семена редьки, зажал одно семечко в левый кулак,  прошептал в кулак заговор (прошептал потому, что этот заговор матершинный, если говорить вслух, громко, мать услышит и побьет) и отправился в дом невесты. Это семечко нужно было положить на лавку, куда свахи посадят невесту. Когда Танька сядет на это семечко, оно должно проникнуть, куда нужно, там прорастет и будет расти редька. Бабы говорят, что это мучительно, а вот вылечить может только тот, кто посадил. Семечко я положил, куда нужно, залез к ним на полати и стал наблюдать. Приехали свадебные поезжане и началась церемония передачи и выкупа невесты. Когда поехал свадебный поезд, я долго смотрел ему вслед, ждал, что они сделаются волками и побегут по снегу, но не дождался. А проросло ли у Таньки редечное семечко, я не узнал, потому что ее выдали в другую деревню, и я ее больше никогда не видел.

                Мать меня заставляла лечить от испуга и бессонницы даже наших ребятишек. Если ребенок долго не засыпает и ревет, я возьму горячий уголь, брошу его в чашку с водой, произнесу заговор от уроков, брызну ему в лицо, буду качать зыбку, и он уснет.  Конечно, он успокоится, если ему освежить лицо водой, ведь раньше детей умывали от бани до бани, но все верили в мои заговоры, и я верил. Сам я тоже никогда не умывался.

                Во времена моего детства сахар продавался не песок и не рафинад, такие большие кристаллы конусообразной формы, очень крепкие, разбить их можно было только топором, при рубке летели искры. Вес таких голов был килограмма два-три. Отец принес голову сахара, мать положила ее на печь сушить. Когда она ушла к соседке, оставив меня качать ребенка, я быстро его усыпил и залез на печь пробовать сахар. Откусить от него невозможно, можно только лизать. Но лизать – это долго, в рот ни черта не попадает, я стал грызть его зубами – это уже лучше. Пока грыз, ободрал все губы и десны до крови, но все равно продолжал, пока не измазал кровью весь сахар. Я думал, что смою кровь водой, но она не смывалась, тер портянкой – не стиралась. Сахарная голова стала похожа на кусок красного кровяного мяса. Я закидал ее всякими тряпками, слез с печи и стал ждать возмездия. В этот день мою проделку не обнаружили. А на следующий так жестоко выпороли по всем категориям, что я потерял сознание, три дня метался в температуре, очнулся только на четвертый день. Хотел бежать, когда все вспомнил, но, сделав два шага, снова провалился в бездну. А дня через два я уже снова был на ногах и готовил следующее «преступление».

                Хотя меня и били, но я никогда не обижался, быстро все забывал, настроение поднималось, хотя боль долго держалась, но я к ней приспосабливался и продолжал «свое». Мать решила, что я дурак, и со временем меня реже стали звать по имени, а больше «дураком». Я к этому привык и всегда отзывался. Мне даже казалось странным, когда отец называл меня Сережей. Правда брат называл меня для разнообразия «здрешной», это тоже вроде дурака, но меня и это устраивало.

                В Масленицу девки и парни ездили по деревне кататься. Запрягали коней в кошевки, вплетали в гривы коней ленты и громко пели песни, каждый свою. Улицы деревни были узкие, ехали в три-четыре ряда. Совсем молодые парни и ребятишки катались верхом. Катание начиналось со среды или четверга и продолжалось до воскресенья. В воскресенье был «день пик», пешком по улице не пройдешь – затопчут конями. Я тоже решил прокатиться. У нас была ленивая карюха, рысью она не бегала, а вот когда возвращалась домой, то , не доходя метров двадцать до ворот, кидалась вскачь, поворачивала в ворота, а дальше снова шагом. Я надел на нее хомут, привязал старые вожжи, а другие концы вожжей – к детским санкам. Завозжал, сел на санки и поехал туда, где все. В колонну я не посмел заехать, меня бы там затоптали идущие сзади лошади, потому что мои санки низкие, сидел я почти на земле. Я посмотрел на народ: катаются, поют, дурачатся. Завернул свою карюху и поехал домой. Карюха как и обычно шла шагом, а в двадцати метрах зарысила, а потом вскачь. В воротах санки вместе со мной ударило об столб. В голове у наездника загудело, и он воткнулся в сугроб. Отец увидел, выбежал из избы и затащил меня домой. Не били.

                В деревне Кормина (Думчево) жила материна сестра Мария. Мы с отцом поехали звать ее к нам на свадьбу. Моя старшая сестра выходила замуж. Там мне запомнились очень много мелких девчонок. У моей тетки было десять дочерей и один сын.  Даже не мог запомнить, как их зовут, и до сих пор не знаю. Только одну запомнил, но никогда ее больше не видел. Ей было шестнадцать-семнадцать лет, она со своим отцом делала в поле мужскую работу: пахала, сеяла, возила сено и солому. Вот эта самая Синка забрюхатила, но все равно от работы ее не освобождали. Она подтянет живот полотенцем, чтоб отец не заметил, и пашет, а на втором плуге пашет отец. Ночевале в поле, в избушке, домой приезжали только в субботу. Пришло время Синке родить. Она ночью тихонько встала, чтоб отец не проснулся, ушла в лог, там родила, закопала ребенка в землю, сверху наложила кучу хвороста, чтоб собаки не разрыли, а утром снова пахала и боронила.

                В гостях отец пообедал, я, конечно, нет, я все время стоял у двери и держался за скобку, чтоб меня не оторвали, а потом в этой же деревне мы поехали к отцовой сестре Наталье, там я тоже стоял у двери, держался за скобу. Я бы позволил себя провести дальше порога, но усвоил инструкцию матери: я должен стоять у порога на ногах, ни в коем случае не садиться, не распускать сопли. А за стол у людей садиться нельзя. Нельзя и все. У этой Натальи был глухо-немой сын Тимка, очень забавный, он показывал мне что-то на пальцах, колотил себя по голове и по-всякому кривлялся. Тетка Наталья сказала, что он не умеет говорить, но я ей не поверил. Люди ведь не лошади, чтобы молчать, все люди должны говорить, ничего в этом трудного нет. Как это не умеет? Пускай говорит и все!

                 Отец там напился допьяна. Домой поехали уже ночью. Отца вывели под руки, положили в сани, я сел рядом, понукнули Карюху, и она нас повезла. Когда заехали на Чумыш, отец в раскате из саней выпал и лежит. Затащить его в сани у меня не хватило силы, а сам он не поднимается. Я долго ревел в ту ночь, Мне  уже стало холодно, а отец все спит. Хорошо, что ехал какой-то мужик. Он затащил отца в сани и мы доехали до дома. Вожжи в руки я уже не брал, они от мороза не гнулись. Карюха сама знала, куда шагать.  

                Мы жили от центра деревни в двух километрах.  Отец каждое воскресенье ходил в центр развлекаться. Там собиралось много мужиков, о чем-то говорили, пили водку, играли в карты, дрались, а молодые парни и девки водили хороводы, пели, плясали. Отец иногда брал меня с собой.  Начиная с обеда я уже звал его домой, он говорил, что скоро пойдем, но все равно возвращались мы только вечером  или ночью. Один мужик Семен по кличке Лягуший царь все время дрался. Раз он стал придираться к моему отцу. Отец никогда не дрался. Чтобы проучить Семена, он взял вожжи, одним концом привязал мужику к ноге, другой держал у себя в руке. Вырвал куст колючего чертополоха, несколько раз ударил Лягушьего царя. Тот побежал. А когда отбежал на длину вожжей, отец  дернул, Царь упал. Отец притянул его за вожжи к себе, похлестал колючкой – Царь побежал. Отец снова дернул и притащил его. Так повторялось очень долго. Под конец Царь был весь в крови и земле, рубаха и штаны порвались. Весь народ хохотал до упаду. Отпустил его отец, когда с него сползли и штаны, и рубаха. Так и пошел голый Царь, а за ногой волочились вожжи.  

                А когда я подрос и не стал бояться людей, лет так в семь-восемь, везде стал ходить один. Каждое воскресенье ходил на гору, где водили хороводы девки и парни, а зимой по вечерам  я ходил на игрища, не пропускал ни одной свадьбы, ходил в церковь, ходил по полям с крестным ходом, просил у Бога дождя. За это время я запомнил много песен: луговых, игровых, хороводных, плясовых,-  изучил все свадебные припевки, причитания и величания, запомнил, как служить молебен, панихиду, литургию, как отпеть умершего, знал, что петь при венчании, похоронах, причастии. Все эти песни, молитвы, заговоры я использовал в игре с ребятишками. Иногда на такие игры засматривались взрослые, просили повторить, хвалили нас, иногда ругали, потому что мы и матершинные песни пели. Я их знал великое множество, очень забавных и смешных. А когда я начинал громко произносить колдовские заклинания, бабы в ужасе разбегались, чтобы к ним не пристало.

                Я очень любил рассматривать картинки, особенно иконы, да и сам я рисовал почти прилично. Помню раз я случайно остался в избе один. Я быстро влез на стол (а это не разрешалось), снял с божницы икону и стал ее рассматривать. Раскрылась дверь, вошла мать. Увидев такое кощунство, она опешила. Подошла к столу. Одной рукой она держала ребенка, а другой взяла меня сзади за рубаху, с силой дернула и сбросила на пол. С пола я встать не мог, сильно зашибся. Приняв трепку, я решил отомстить Богородице. Выбрав момент, когда остался один в избе, я вилкой выкопал Богородице глаза, но перестарался – из глаз Богородицы торчали щепки и бумажки. Мать это заметила, избила так усердно, что у меня в ту осень отнялись ноги, и я всю зиму не умел ходить. Возили меня ко всяким знахаркам и колдунам, мать напугалась и всю зиму меня не била. Играл я в тихие игры, рисовал и читал. Читать я научился сам, и как-то незаметно, даже не запомнил, когда это случилось. Первая моя книга была написана старославянским шрифтом. Библия. В ней описана жизнь богов и пророков, их жизнь и деяния, сотворение мира, всякие мифы и притчи. Вторая книга, тоже старославянская, называлась «Черная магия».это вроде наставления для колдунов с крепкими нервами. Мне ее читать не разрешали, чтобы я не сошел с ума, но я попросил посмотреть только картинки и все равно всю прочитал. Ничего страшного, а про чертей я уже все знал – не запугаешь. А вот картинки были забавные. Я представлял себе рядового черта похожим на кудлатую собачку, а в «Черной магии

 Это был просто мужик без штанов, с волосатыми ногами, с хвостом и копытами на ногах.                Сатану я себе представлял похожей на соседку Тырышиху, очень жирной и злой бабой, а на рисунке голый мужик с волосатым пузом,  рогами на голове и с вилами в руках. Следующая книжка – «История ветхого завета» . Это как возникла еврейская нация, как их пророк Моисей вывел их их Египта, где арабы хотели их истребить, потом родился Иисус Навин, наш Бог. Отец его, Иосиф, был стар – восемьдесят лет, а мать, Мария, была молодая, она закрутила любовь с архангелом Гавриилом, и родился Бог Иисус. Дальше описывалось, как он шатался со своими дружками целых тридцать лет. Переходили из города в город, хулиганили, пьянствовали и распутничали. С ними шлялись постоянные проститутки: Мария Магдалина, Мария другая - в общем, много.  А потом в Понте, при правителе Пилате Понтийском Христа распяли вместе с разбойниками и ворами. Распятье похоже на букву Т, в землю вкапывается столб трехметровый, сверху прибивается перекладина. Руки прибиваются и привязываются к концам перекладины, а ноги прибиваются или привязываются к столбу. В Палестине солнце жаркое, такой распятый за день может умереть.  Ну, а дальше мне принесли «Детский мир», книжку для дворянских детей. Написана по-русски, только с ятями и ерами, как до революции. Книги мне носила сестра. На краю села жил одинокий старый барин, который имел много книг, а она ходила к нему доить корову. За это он разрешал брать книги.

                В детстве у меня не было никакой обуви. С ранней весны до снега я бегал босиком, а зимой пользовался большими валенками, если удавалось. Иногда надевал братов шабур (домотканая верхняя одежда), шапку считал необязательной. На подошвах нарастала крепкая кожа как копыто, мог встать на стекло и не обрезаться. Мы занимались таким вот спортом: у Красного яра водилось много змей, задача заключалась в том, чтобы раздразнить змею прутом, а когда она поползет, нужно прыгнуть на нее, одной ногой на голову, другой – на хвост. Прыгать нужно одновременно, обеими ногами, чтобы змея не успела укусить. Иногда они нас кусали. Больно было только в первый раз, а во второй и третий уже не так больно. Дома об укусах не говорили: боялись битья. Лечили сами собачьей травой. Мои друзья ходили тоже босыми, обувь мы делали себе сами, из коровьего помета. Осенью или ранней весной босые ноги мерзнут, особенно утром,  мы их обмазывали свежим коровьим пометом до щиколоток – ботинки, до колен – сапоги. Намазанные ноги выставляли на солнце или на ветер, через полчаса навоз высыхал и превращался как бы в картон, снова намазывали – и готово. Держится крепко до самого вечера, и нога не мерзнет. Только больно будет вечером снимать: маленькие волоски на ногах присохнут к навозу, нужно их размачивать и соскребать щеткой. А в такой обуви домой не пустят. Осенью вода холодная, не размочить. Я несколько раз, когда возвращался в темноте, не снимал «сапоги», но утром без скандала не обходилось.

                Я очень много летом купался, волосы у меня выгорали добела, а кожа выгорала до черноты. Если меня утром не успеют посадить к зыбке, я удеру и не вернусь до вечера. Обедать я не приду: лучше быть голодным, но на свободе. Да еду можно найти везде: весной гусинки и пучки, можно разорить воронье гнездо и испечь в костре яйца, летом ягоды, грузди, под осень горох, морковка. Пекли на костре ужей и змей. Они в печеном виде как рыба, мясо у них белое и вкусное. Раз я нырнул в омут и разрезал раковиной коленку. Рана была большая, сантиметров пять-шесть длиной и очень глубокая. Если согнуть ногу, то в ране видна белая кость. Замотали листьями, только на другой день я не мог не только бегать, но и ходить. Пришлось нянчить ребенка и вести себя прилично. А дети у нас в семье были всегда в избытке. Всех нас было, наверное, девять, но некоторые умерли в детстве.

                Осенью в тот год я пошел в школу. Мне было уже лет восемь-девять. Учиться мне было легко, потому что я уже бегло читал и рисовал. Сначала я вел себя хорошо, а когда освоился, сильно шалил, почти хулиганил.  Посадили меня с Васькой Коммунаром, ему было уже семнадцать лет, он уже брил бороду и усы. Васька был беспризорник, их целый табун привезли в коммуну из детдома. Он был совершенно неграмотный, я за него и читал, и писал, и решал задачи. Когда учительница вызывала его к доске, он брал меня за руку и тащил за собой. Я решал на доске, а он смотрел. Учительница его боялась и не возражала, что я за него решаю. А он меня за это всегда защищал на перемене в драке. С таким покровителем на меня опасались нарываться даже самые большие и сильные мальчишки. Однажды у нас с ним случился конфликт. На уроке Васька встал за партой, чтобы попросить у Елены Ивановны бумаги. Я в это время взял огрызок карандаша, зажал его в кулак острым концом вверх и кулак с карандашом положил на сиденье парты.  Васька плюхнулся с маху на мое  сооружение, взревел медвежьим рыком, быстро встал, расстегнул штаны, спустил их до валенок, потрогал задницу рукой – ладонь была в крови. Васька вытер руку о мою морду. Еще потрогал – крови было много, он снова намазал мне морду. Учительница испугалась, убежала из класса за помощью. Потом Васька меня стал лупить. А класс весь хохотал, не так надо мной, как над Васькой. В панике он забыл надеть штаны, и был очень забавный, ведь он уже был мужчина. Учительница привела на помощь техничку с кочергой в руке. Когда они вошли, Васька с кровавой задницей все еще меня тискал, не так бил, как брал в руку кровь и мазал мне морду, голову, рубашку. Меня отобрали и увели в учительскую мыть. Когда с меня смыли кровь, никаких ран не оказалось, я был невредим. В этот же день мы с Васькой помирились, продолжали сидеть за одной партой. Школа была далеко, два километра от дома. Я очень боялся собак. Утром нужно было выходить затемно, чтобы застать дома моих дружков и идти с ними вместе в школу, вместе с ними и собаки не страшны.

                Когда я стал ходить в школу, мать меня стала бить реже, чтобы не выбить последний ум, говорила она. Но в припадке злобы плевала мне в лицо. Это было не больно, но хуже битья. Слюна была вонючая от гнилых зубов, запах был стойкий, держался долго, я сильно страдал, брезговал, не мог есть – тошнило.

                Кроме Васьки в первом классе учились и другие беспризорники, девки и парни, тоже большие.  В один из дней была дежурной беспризорница Фузка, здоровая баба, не меньше Васьки, и очень сильная. На перемене я бегал по партам, а Гришка Сорокин меня ловил. Фузка велела мне прекратить, но я продолжал свое. Фузка подбежала к парте, на которой я стоял, хотела меня стащить, но я пнул ее сверху ногой. Она ловко поймала меня за ногу, грохнула на пол  и сказала: «Сейчас я разорву тебя на две половинки». Она встала обеими ногами на мою ногу, прижала ее к полу, а вторую ногу начала тянуть вверх, да так сильно, что я даже орать не мог от дикой боли, а Васьки в классе не было. После такой операции я дней десять ходил на расшарагу, в паху распухло, шагать больно. А потом все прошло. Я закончил всего семь классов, но ни в одном до конца не доучился, всегда бросал к Рождеству или к Масленице. А на следующий год я не спрашивал, перевели меня или не перевели – садился в следующий класс. Причины были уважительные: иногда заболею, иногда нет обуви, а в пятом-шестом классе - голод , жрать дома нечего. Мать так и говорила учительнице, когда та приходила на дом: «Наш дурак больше не пойдет в школу, исть нечего, не обессудь, матушка».

                Во втором классе учительница была Нина Васильевна, молодая, красивая, только стриженная. Я до этого стриженных не видели без конца удивлялся. Мне выдали уже не букварь, а книгу для чтения. В первый же вечер я прочитал ее дома от корки до корки. В классе был урок чтения. Все по очереди вставали за партой и читали отрывок или весь рассказ. Такое чтение продолжалось урока два-три, потому что большинство читало очень плохо. Васька уже не учился: он летом женился и во второй класс не пошел. Я сидел за одной партой с девочкой, она была совершенно неграмотная. Учительница сажала нас за партой сильного со слабым. Я читал хорошо, ребятишки говорили: «Читает, как учительница». Меня даже водили показывать , как я читаю в третий класс, там тоже многие не читали. Когда очередь читать доходила до нашей парты, я вставал и читал громко, внятно, с соблюдением знаков препинания. Потом вставала моя соседка и говорила: «Я не умею, пускай Серьга за меня читает». Я за нее и читал, читал всю зиму, пока не заболел корью.  А в третий класс она не пришла, вышла замуж. Ей было уже лет шестнадцать-семнадцать.

                Я долго болел корью. После болезни в школу не пошел, стеснялся, что у меня на лице оставались красные пятна, а также на всем теле. Я еще не вставал с постели, когда отец пришел из магазина и дал мне две конфеты, обернутые бумажками. На одной нарисован мужик в лаптях, на другой – ягоды. Я ими немножко поиграл и потом бросил их на пол. Отец подобрал их с пола и обратно отдал мне, сказал, что это не игрушки, в взаправдашние конфеты, они стоят две копейки, их едят. Я никогда не видел и не ел конфет и не поверил ему. Разве можно есть бумажки? Тагда он развернул бумажки: там были темноватые палочки. Бумажки я взял, а конфеты все-таки бросил на пол.

                Пока я болел, мать часто говорила: «Хоть бы Бог прибрал тебя». Ей никто не возражал, в то время так было принято: больных не лечили, выживешь –ладно, а не выживешь – Бог прибрал. Я выжил, и на следующий год пошел в третий класс, сел за одну парту со сродным братом Ванькой Порошиным. Учился он хорошо. Впереди нас сидели два мордвина, Сорокин и Давыдов, по-русски говорили плохо, дрались между собой даже на уроках. Однажды Давыдов поднял руку и говорит: «Тамара Васильевна, а Сорокин воздух испортил». А Сорокин: «Тамара Васильевна, не верь ему, он сама бздит, он сама мордва черножопая». Сорокин его пнул, Давыдов вцепился в волосы, оба упали в проход между партами. Учительница выставила их в коридор. Там они еще подрались, а потом Давыдов открыл немножко дверь , просунул голову и сказал учительнице по-мордовски: «Томка, Томка, котень полайть (жопу поцелуй)», захлопнул дверь и убежал. Учительница мордовского языка не знала, перевести ей никто не осмелился.

                На следующую зиму я сел в четвертый класс. Сидел рядом с Колькой Кайгородовым. Его дядя, Пантелей Ефимович, был нашим учителем. Он хорошо пел и играл на скрипке. Иногда мы все уроки только пели и больше ничего. Колька учился плохо, и за это ему часто попадало, а отвечать за него урок мне не разрешали. В то время были телесные наказания: за лень учеников били линейкой по голове или по ладони. У Кольки всегда были припухшие ладони от ударов, а на голове шишки. Он сильно страдал от побоев, хотя учитель был ему родной дядя, но бил его больше всех. Меня не били: я был отличник, но если бы побили, я бы не расстроился, ведь линейку не сравнить с мокрой веревкой или с пинкарями брата. В пятом классе учителя уже не дрались.

                Летом мы обменяли свою избушку на более просторную и на километр ближе к школе. В ней мы жили долго, ее я разломал уже после войны: она сгнила от старости. В пятый класс я ходил только один месяц: меня выгнали, потому что отца перевели в разряд «зажиточных», осудили и отправили на принудительные работы, а скот и хлеб реквизировали. Брат и сестра уехали в город на заработки, а мы – четверо малышей и мать – остались дома. В поле остались неубранными картофель и конопля. Пришлось убирать мне одному – мне было уже лет двенадцать. Помню, я вечером приехал с пашни, привез  телегу картошки. А в ограде у нас на чужие подводы нагружают зерно из амбара – грабят. Я ссыпал картошку в погреб, распряг Серуху. Ко мне подошел один мужик и сказал, что лошадь они заберут в колхоз. Он стал отвязывать кобылу, чтобы увести, но моя Серуха чужим людям не давалась, кусалась и била передом. Она его цапнула за плечо – это был Востриков Семен – он рассердился, заорал на меня, велел мне самому отвязать лошадь. Я быстро отвязал ее, вскочил верхом, свистнул. Серуха испугалась, кинулась бежать, перемахнула через прясло и вскачь понеслась по дороге. Привезла меня на пашню, я там напек картошки, в избушке ночевать забоялся, ночевал на полосе вместе с Серухой. Утром домой не поехал, весь день убирал коноплю, вязал ее в снопики и ставил в суслоны на просушку, намолотил семян конопли, зажарил их в старом ведре, напек картошки и этим питался. Три ночи не ходил домой, пока не выкопал всю картошку и не убрал всю коноплю.  А Серуху я им так и не отдал. Уже через два года, когда отец вернулся из заключения, он ее продал. Хорошая была кобыла. Я ее никогда не путал, меня она понимала и подходила ко мне, а чужой человек ее поймать не мог – не давалась, кусала и била копытами. Депутаты сельсовета оставили нам только картошку, мешок муки и одну курицу: ее они не могли словить, она улетела в огород. Корову тоже увели дней через пять. Коров поручили сгонять активисту Ерошкину Петрухе. Он начал с конца деревни, пока дошел до нас, набралось уже голов сто. Коров брали у тех, кто не записался в колхоз или кого не приняли туда. Я взял железные вилы, чтобы защищать корову, но мать мне не дала. Чтоб я не наделал беды, она меня закрыла в амбар. Корову Ерошкин увел. Корова была хорошая, молока давала много, масти красной, комолая. Только в колхоз она не попала, а оказалась в личном пользовании члена сельсовета Колегова Василия. Зимой мы бедствовали. Картошки хватило до ползимы, коноплю я вывез домой, обмолотил. Из ее семян мать нам варила сок, а потом стали питаться сырой или пареной брюквой. По весне перекапывали огород, собирали гнилую картошку, делали из нее вонючие лепешки и ели. Младшие сестренки ходили собирать куски по людям, а младший братишка их охранял от собак. Иногда и мать ходила собирать куски, но редко, она больше ревела, но драться перестала. Зимой нас сильно беспокоили всякие активисты и делегатки – требовали семенной фонд для колхоза, несколько раз производили обыск. Забрали у нас подушки, зеркало, в котором от дряхлости уже  ничего не отражалось, мою парадную рубаху их домотканого холста, в которой я ходил в школу. Рубаху мою взял рыжий мужик Панков Владимир. Уже после войны, когда в деревне все колхозы объединились в один, я был там главным бухгалтером, а Панков членом правления колхоза. Однажды я ему сказал: «Помнишь, Панков, как ты искал у Бурниных ребятишек семфонд и забрал у них детскую холстяную рубашку? Это была моя рубашка, она была у меня одна, другой не было. Я могу тебя избить или убить, но не бойся, я этого не сделаю. Немедленно уезжай из деревни, житья тебе не будет». Мой Панков побелел, как бумага, что-то невнятно говорил: «Прости, прости, меня заставили…». Больше я его никогда не видел, в ту же ночь он убрался из деревни вместе с семьей. В 1987 году в Барнауле в больнице моторного завода я встретил в коридоре его дочь (мы ее звали Динка Пегуха), но она меня, наверное, не узнала, и я ничего ей не сказал. А вот Колегову я не отомстил, пожалел. Когда я вернулся с войны, он уже жил у нас в соседях.  На фронте он лишился руки, оглох. Работал он лесником. Народ жил бедно, билет на дрова покупать не на что – воровали деревья. А лесник был строгий, даже из печек вытаскивал безбилетные дрова, брал взятки. Отец воровал дрова ночью. Бывало, запряжет корову, уедет ночью в лес, спилит березу, а когда возвращается с дровами домой, Колегов уже ждет его у ворот. Расплата – штраф или реквизирует дрова. За махинации их с бухгалтером лесхоза судили народным судом, приговорили к заключению. Бухгалтера посадили, а Колегова как инвалида оставили на свободе. Я написал ему просьбу о помиловании в Наркомат обороны , расписал его плачевное положение, его патриотические слова, и это помогло, приговор отменили. С тех пор мы с ним были в дружбе. Той голодной весной я вспахал 20 соток земли и посеял просо, но убирать не пришлось. Колхоз забрал мой посев, так вся земля отошла колхозу. В ту весну рано начали расти грибы. Я каждый день у утра брал корзинку и шел в лес. Иногда от голода кружилась голова. Я ложился и засыпал. Иногда не было сил возвращаться, и я засыпал в лесу. Сестра Мария жила в Черепаново у сродной сестры Феши, что с голодухи, наверное, скоро все умрем. Они приехали на коне – моя сестра, Феша и ее муж. Угостить было нечем – только жаренные в воде грибы. На совещании решили, что я запрягу Серуху и поеду вместе с ними в Черепаново. Они купят там зерна, и я привезу его домой. Выехали в тот же день, потому что наши гости захотели кушать – а нечего. Доехали до В-Бобровки, переночевали, а к вечеру приехали в Черепаново. Как они богато жили! Ели каждый день с хлебом, да еще три раза. Приехали поздно, на скорую руку заварили сухари кипятком, сдобрили маслом. Что это была за пища! Я уже старик, а ничего подобного  больше никогда не ел. Я, конечно, не наелся, я бы мог всю эту сухарницу управить один, но хозяева побоялись, что со мной будет плохо – умру. С тех пор, где-то до двадцати лет я ни разу не ел досыта, хотя бы одного хлеба. Уже позже, в армии, я стал наедаться и не ощущал голода, но по привычке всегда клал кусок хлеба про запас и ночью его съедал. Прожил я в Черепаново два дня. Зять принес со свинарника мешок ржи и ведерный лагушок обрата (там им кормят свиней), дали мне булку хлеба и я поехал домой. Сопровождать до Барковой поехала сестра, чтобы не заблудился, потому что дорог много, еще уеду не туда, куда нужно. Проводила она  меня до дубравы. Уже вечерело, нужно было возвращаться обратно, а мне ехать еще километров  сорок.  Страшно пацану ехать по незнакомому лесу. Я крепился, но когда увидел, что сестра плачет, тоже разрыдался. Поревели мы с ней, и я поехал, а она пошла в Черепаново. Хорошо, что лошадь умная, она сама нашла дорогу домой, и никуда не повернула. К рассвету я приехал домой. Привез мешок ржи и лагушок обрата, и тем спас от голодной смерти семью. Даже булку привез. Всю дорогу ревел от страха и забыл про голод, а то бы дорогой сам съел. Но этой ржи хватило ненадолго, потом перешли на пучки и всякую траву.

                Мой дядя Рафаил переехал В Большой Калтай, он там работал кузнецом в МТС, жили хорошо, ели досыта. Один раз мать велела мне поехать к ним, попросить хлеба и взять с собой брата Кольку, чтоб он там хоть наелся.  Я запряг Серуху, и мы поехали.  Когда приехали, я привязал Серуху к телеге, вошли в дом, встали у порога. Стоим. Долго стояли. Потом жена дяди Прасковья спросила, зачем мы приехали. Я сказал, что за хлебом. Она говорит: «А кто его вам припас?» я не знал, что ответить, и молчал. Долго стояли, устали, в голове шумит от голодухи. Потом вышли, сели на телегу, ждем. Вечером дядя Рафаил пришел с работы, прошел мимо, ничего не сказал, зашел в дом. В сумерки уже их дочь Нюрка вынесла нам полбулки хлеба. Мы его с братом поделили поровну, съели и легли на телегу спать. Ночь была прохладная: к утру замерзли, утром на солнце согрелись. Дядя вышел, сказал мне: «Ты Сережка что ли? Я тебя вечером не узнал» и ушел на работу. Мы подождали еще – может, хлеба дадут? Но никто не вышел. Стало уже жарко, и мы поехали домой. Только зря брал с собой брата. Полбулки мен бы одному досталось, а то вот пришлось делить на двоих. Мать устроила меня на льнозавод на работу – возить от турбины на свалку костру. В обед там давали 200 граммов хлеба и суп. Утром я поехал в первый раз на работу. Костру накладывать на телегу неподъемно, оводы, жарко, кобыла не стоит, бесится, голова от голода кружится. В обед мне дали тарелку творога с сахаром – не наелся, но попросить еще постеснялся. А 200 граммов хлеба принес матери по ее строгому наказу.  За два дня перевез всю костру и совершенно измучился. Сказал матери, что больше не пойду, иди сама. Но она ничего не хотела знать, она с нами, как в аду, кипела, работать ей нельзя, у нее ребенок маленький, ей надо и домовничать, и за всеми смотреть. Если я не пойду на работу, то могу убираться из дому хоть куда, я ей такой не нужен. Убираться мне было некуда, пришлось утром ехать на работу. Костру в этот день я не возил, меня послали на льнозавод в Большой Калтай увезти туда и привезти назад технолога. Технолог была девка. В Большом Калтае она велела мне распрячь лошадь и спутать, поедем обратно вечером. Я распряг кобылу и, пустив пастись, сел на телегу ждать. В обед она повела меня в столовую,  принесла хлеба и тарелку супа. Я съел. Она еще купила мне хлеба, супу и тарелку каши. Я спросил:

- Это тоже мне?

- Тебе, - ответила она. Я опять все съел.

- Ты сегодня не ел?

- Нет, - ответил я.

- А вчера? Я посмотрел с благодарностью и сказал:

- И вчера не ел. Я давно уже не ел, у нас нечего есть. Она заплакала, купила мне еще два стакана      киселя и полную тарелку пирожков. Я выпил кисель и спросил, показав на пирожки:

- Можно я их маме отвезу?

- Нет, - сказала она, - ешь сам здесь. Я съел. Есть же добрые люди! Только почему она заплакала? Неужели меня жалко? Не может быть! Она совсем меня не знает. Наверное, вспомнила что-то свое.  А вечером я кобылу не мог найти. Технолог сказала, что она , наверное, удрала домой, и мы пешком пошли в Черемушкино. Дома кобылы не оказалось. Мать заругалась, велела мне хоть на том свете найти кобылу и без кобылы домой не возвращаться. Я пошел обратно ночью в Большой Калтай. Дорогой, конечно ревел. Пришел к рассвету. Один старик сказал мне, что моя кобыла у речки пасется. Он долго со мной говорил, расспрашивал, чей я, как живу, кто меня послал на работу, часто ли меня бьют. Он звал меня к себе в дом, хотел меня накормить, но я отказался. Потом сказал: «Вижу, что стесняешься», вынес мне большой кусок хлеба, чашку с медом.

- Ешь, я смотреть не буду. Против меда я не устоял, позавтракал. А дел начал меня уговаривать остаться у него жить. Но я не мог на это согласиться. Поймал Серуху и уехал домой. Как мы выжили – непонятно. Зимой вернулся из заключения отец, но работать не мог: болел желудком. Нас приняли в колхоз. Я ходил на всякие полевые работы, все делал наравне со взрослыми. В обед давали мясной бульон и кусок мяса, а кашу я уносил домой отцу и матери. А когда поспел урожай, из колхоза мне стали давать муку, плохо только, что я должен уже после работы идти по темноте в колхозную кладовую за мукой. Я сильно боялся темноты, да и сил уже не хватало, а взрослые члены семьи в кладовую почему-то не ходили, посылали меня. Через год нас из колхоза исключили, потому что мои родители не работали, оставили в колхозе только брата и сестру, которые работали круглый год. Мы записались в рыболовецкую артель, но она быстро расформировалась, а людей и землю передали в колхоз «Восход». Колхозный бухгалтер Баталов Фрол взял меня в помощники. Система бухгалтерии была простая, но зимой перешли на двойную итальянскую. Приехал инструктор обучать нас, и я все быстро усвоил. А мой главбух был почти всегда пьяный, ничего не понял, и мне пришлось работать одному, а он только «руководил» мной. Это была самая веселая пора в моей жизни. Хлеба я зарабатывал почти достаточно, хотя не досыта: слишком большая была семья. Утром, когда я шел на работу, мне мать давала полбулки хлеба, но пока я шел до конторы два километра, я этот хлеб съедал и до следующего утра уже не ел ничего. Мне уже было лет шестнадцать-семнадцать. Мне уже хотелось пойти на «товарочку», дружки звали, но я стыдился своей внешности. Одет я был в холстяные штаны с одной пуговицей, нижнего белья не имел. Рубашка пошита из материнской кофтешки. Ноги босые. Я даже по вызову в МТС или район ездил босой. Потом мой главбух запился и умер, и я остался за главного. Председателю колхоза сделали в районе замечание, что у него бухгалтер плохо одет и выглядит истощенным. Собрали правление и вырешили мне денег на обмундирование и по пуду муки в месяц. Денег в руки мне не дали, боялись, что родители израсходуют на свои нужды, председатель сам купил мне ботинки, костюм х\б , рубашку и демисезонное пальто. Муку тоже не дали. Казначей Чернов сказал, что пуда муки хватит нашей семье только на два дня, а потом меня опять будут морить. Решили давать мне печеным хлебом по пятьсот граммов в день, и наказали, чтоб об этих пятистах граммах я дома не говорил. Вот это жизнь! Каждый день дают хлеба, одет прилично, я даже иногда, если допоздна проработаю или проиграю на «товарочке», и домой не ходил – спал в конторе на столе. Отчеты я делал очень качественно, инструктор МТС не мог найти ни одной ошибки и впоследствии даже проверять перестал. Иногда посылали составлять отчеты в другие колхозы, где были бестолковые бухгалтера, но я постарался побыстрей от них отказаться. Я был слишком молод, пацан еще, а эти бестолковые меня не слушались: сопляк еще – учить их. А какие забавные были в «Восходе» люди! Там бытовали еще коммунарские нравы и порядки. В этом поселке в 20-х годах была коммуна. Все постройки: жилые дома, клуб, контора, пекарня – были приспособлены для коммунарской жизни. Баня была одна на весь поселок. Бригадир давал наряд одной из колхозниц, она ее топила. А мыться шли все сразу: мужики, бабы, ребятишки. Такого я еще не видел и очень удивлялся. Во время полевых работ, особенно весной, колхозники были обязаны ночевать в полевом стане, хотя до поселка было всего два километра. На стане стоял большой дом, повариха готовила еду три раза. В комнате были не койки, а сплошные нары, покрытые соломой, натоплено было жарко – стояла барабанка, а вот лампы не было, как-то обходились. Спали вповалку, кто где. Поэтому происходили курьезные случаи. Один раз Витька Мамонтов уже в потемках полез на нары. Он посчитал, что лег возле Фетиски Казанцевой, а это была Райка Воробьева, сестра его жены Нюрки. Когда рассвело, Райка увидела, что она ночевала со своим зятем Витькой, и заорала:

- Витька, что ты наделал! Ведь сейчас мне Нюрка голову оторвет, почему ты молчал? А Витька ей:

- А ты почему молчала? Нужно было ночью орать, а не сейчас. От смеха чуть дом не развалился. Витька ошибся, а у Райки косу пощипали. Подобные недоразумения происходили очень часто. Я днем работал в конторе, а ночью ходил или скирдовать, или молотить. Молотилка стояла в поселке у амбаров. Сделали ток и ночами  молотили. С вечера хорошо, весело, а вот перед рассветом трудно : спать хочется. На свету машинист останавливает молотилку, и все валятся в солому спать. Однажды утром нас разбудил бабий рев, ругань и мат. Оказывается, жена Петьки Кузнецова подоила корову утром, услышала, что молотилка не гудит, а Петька домой не идет. Она нашла его спящим в соломе в обнимку с Нюркой повесой. Драка была грандиозная, оскорблениями они обменивались бесподобными. Петьку три дня домой не пускали. Разврат в «Восходе» был в полном расцвете. Сексом занимались даже днем, особенно свирепствовали беспризорники, они не признавали никаких ограничений. Воскресенье. В колхозе выходной. Стучиха настряпала шанег и пошла на базу звать своего сына Леньку завтракать. Ленька в это время повалил Маньку Лебедеву на телегу. Люди проходят мимо, никто не удивляется. Мать подергала Леньку за пятку, зовет его завтракать. А Ленька говорит: «Подожди, потом приду». И не только молодежь, но и люди среднего возраста не стеснялись скотского поведения. Однажды я сижу в конторе, работаю, мужики кругом меня курят, рассказывают всякую похабщину. Тут же сидит бригадир Бедарев, у него есть три дочери очень вольного поведения. Открывается дверь, забегает Марья Бедариха, запыхалась, кричит:

- Миша, нашу Таську парни в пшеницу завели за амбарами, я не могла отобрать, пособи! А Миша:

- Ну, и что ей сделается? Придет.

- Дак забеременеет!

- От компании не забеременеет. Но все-таки пошел. Не знаю, что там было дальше.

                 Праздник 7 ноября весь «Восход» праздновал вместе: гнали колхозную самогонку, варили пиво. Правление колхоза выделяло на это муку, мясо, деньги. Самогон гнали накануне праздника в пимокатной мастерской. Там стояли два котла, в каждый вливалось по 50 ведер браги, надевалась герметичная крышка, сверху были разные трубки, охладители. Самогон вытекал во флягу. Самогонная струя была мощная, примерно, как из самовара. Когда гнали самогон, мужики ходили туда снимать пробу. Мы с председателем тоже пошли. На дорожке к пимокатной лежали во всяких позах пьяные мужики. Напробовавшись тепленькой, легли отдыхать там, докуда ноги донесли. Председатель тоже напился, а я в то время еще не пил, даже не пробовал. Праздновали в столовой, но она всех не вмещала, и желающим выдавали выпивку и пироги на дом. Выдавал Бедарев Михаил. Он, конечно был пьяный и по пьянке обсчитал на пол-литра Гуляеву Анну. Она дома смерила пиво – пол-литра не хватает.  Пришла жаловаться, что ее надули, плачет. Бедарев извинился, налил пол-литровую  кружку и подал ей. Посуду она из дома не принесла, поэтому решила пиво выпить на месте. Слезы текут по щекам, а она пьет, чтобы не пропало добро.

                Овечий пастух Челмайкин тоже не принес из дома посуды. Где-то раздобыл чугунный круглый рукомойник, какие делали еще до советской власти, получил туда свою долю самогона и пиво туда же слил. Подошел ко мне, говорит:

- Серьга, я тебя шибко люблю, пойдем гулять. Он жил в Черемушкино. Я сказал:

- Далеко.

- Нет, близко, мы пойдем в родилку, где овечки ягнятся, там тепло.

- Но ведь нет стаканов.

- Они не нужны, мы будем пить из рожка. И показал, как это делается. Еле-еле деда уговорил, что я еще не пью. Свой паек я получать не стал и домой не понес.

                 Странные люди были мои родители.  Абсолютно непрактичные. Хлеб и картошка у нас кончались в марте или в апреле. Но ведь можно было хотя бы картошки сажать побольше! Но этого не делалось, они только «домовничали» да спали, очередной ребенок у нас появлялся аккурат через два года. Если бы мои дети голодали, я бы нашел способ их накормить, я бы даже кого-нибудь ограбил, обобрал, но морить бы их не стал. Отец был очень равнодушный. Мать была бойкая, но только дома, любила, чтобы все делалось по ее указке, хотя эти указки были просто вздорные. С весны в колхозе открывался детсад. Своих младших сестренок я в понедельник уводил туда на целую неделю. В субботу приводил домой. Жрать дома было нечего, а в детсаде давали хлеб и молоко. Брата в детсад не принимали, он был уже большой, десять лет. Я сердился, что его никогда не посылали на работу, его все жалели: «он перенес голод». Я втихаря его даже поколачивал, потому что он обшаривал мои карманы и крал деньги. Мне в колхозе иногда выписывали немного денег для расходов во время поездки в район или МТС, но я их зря не расходовал, старался купить себе рубашку или брюки. Но все мои покупки были не на пользу. Мать  из моих рубашек шила себе кофты, а из брюк – юбки или перешивала их брату. И с обувью так же: куплю себе, а отдадут брату. На меня в семье почему-то смотрели не как на брата и сына, а как на отца. Я был всем обязан. И я так же считал, что я должен содержать семью отца, и никогда не возмущался, мне это и в голову не приходило. Хорошо, что меня бить перестали: мать не могла справиться со мной, а брату я стал сдачи давать, и он отступался. А вот бедная сестра Мария все еще получала тычки и оплеухи. Когда пошла в очередной раз замуж за Пронина Ивана, мать ее отхлестала деревянной швейкой в присутствии жениха. Когда сестра мыла пол, то с первого предъявления мать его не принимала, заставляла перемывать несколько раз. Почему-то она питала к ней сильную неприязнь, старалась ее больнее унизить, оскорбить. Сестра молчала, иногда втихаря плакала. Я не слышал, чтобы сестра когда-нибудь возразила матери. А ведь она тоже кормила отцовскую семью: весь заработанный в колхозе хлеб она привозила домой и недоедала вместе со всеми. Хлеб у нас нарезался и выдавался матерью по норме. Добавку мог получить только старший брат или отец, но и то с замечанием и нотацией. Я, конечно на добавку не рассчитывал и никогда ее не просил.

                Неожиданно мой старший брат Егор женился. Привел ночью Цендракову Динку.  Долго просил мать, чтобы она встала с постели, но та не встала, не встретила невестку, хотя Егор был самым любимым из детей. Но невеста была смелая. Несмотря на такой прием, она осталась ночевать. Утром стали завтракать, и невестка с нами. На завтрак была сковорода жареной на воде картошки и по пайке хлеба. Через неделю мать молодых выдворила, они пошли жить к тестю. Брат погиб на войне, остались два мальчика. Сноха уехала на Урал, вышла там замуж.

                В колхозе на бухгалтерской работе я был до 1938 года, до призыва в армию. Интересные это были годы. Кроме работы, я участвовал в художественной самодеятельности. Если люди знали, что в постановке участвует Серега, свободных мест в зале не было, приходили поголовно все, даже молодежь из Черемушкино приходила. Мы давали концерты и в Черемушкино, и в Думчево, и даже в Ногиной.

                Я никогда не пробовал водки. В одно из воскресений мы с Генкой Казанцевым на паях купили бутылку водки и килограмм дешевых конфет, залезли на чердак скотного двора, чтоб никто не увидел,  выпили  с ним эту водку из горлышка и съели все карамельки. Вкус нам не понравился – гадость! Голова закружилась, как после приступа малярии, началась рвота. Я до вечера рыгал и больше никогда не пил. Уже на войне начал понемножку приучаться.

                В сентябре 1938 года я поехал в солдаты. Дома меня переодели в какие-то лохмотья, чтобы добрую одежду оставить семье, и отец повез меня на лошади на станцию Алтайская, где формировался воинский эшелон.

                                                 

                                               АРМИЯ И ВОЙНА

 

                Привезли меня на маньчжурскую границу. Сколько новы впечатлений! Застава была на берегу Амура, а за Амуром уже маньчжурские сопки. Я боялся, что капиталисты подстрелят из-за Амура. Привели в баню.    Военный объявил, чтобы все разделись, сложили вещи, в карманах ничего не оставляли. Я так и сделал, даже деньги не взял с собой, а оставил на траве. Когда вышел из бани, денег уже не нашел. В бане нас одели в военное, дали ботинки с обмотками. Я намотал их сильно туго и до самых колен.  Командир нас построил и повел в палаточный лагерь, в карантин. Через сто метров я уже не мог шагать: перетянутые обмотками икры сильно болели. Я сел на дорогу, снял обмотки. Пока я отдыхал, рота ушла вперед. Была ночь. Лагерь я нашел, роту так и не нашел до конца карантина. Дежурный отвел мне свободное место в своей палатке, там я и жил две недели.  Карантин кончился, нас стали распределять по подразделениям. В канцелярию пропускали по одному. Подошла моя очередь. В комнате сидело много командиров, верховодил капитан. Он спросил, сколько я закончил классов. Я ответил, что семь.

- Хочешь быть младшим командиром?

- Нет, - ответил я.  

- Кругом, марш! И я вышел. Всех уже распределили, карантин закрыли, пойти некуда, и я до темноты сидел на завалинке канцелярии. Проходил мимо лейтенант, спросил, почему я здесь сижу. Я рассказал. Он велел мне идти с ним и привел меня в заросли дубняка на точку ПВО. Там в кузове машины стоял 4-спаренный зенитный пулемет.              

                Четверо или пятеро солдат днем дежурили, охраняли воздух, отдыхали в блиндаже рядом. Я прослужил с ними целый месяц, досконально изучил пулемет, правила стрельбы. Строевых занятий нет, пищу носили по очереди, командир не злой. Но меня потеряли, я не попал ни в какие списки, и пришлось лейтенанту увести меня и сдать в штаб как дезертира. Там меня всякие начальники рассматривали и расспрашивали. Я рассказал им, как меня выгнал капитан и как я попал на ПВО. Все смеялись, но обратно на ПВО меня не пустили. Начальник шифровального отдела узнал, что я кончил семь классов (в то время это был предел грамотности) взял меня к себе. Привел меня к себе в секретную комнату: на окнах стальные решетки, дверь металлическая, в двери окно для общения с клиентами, закрывающееся стальной задвижкой. В комнате большие сейфы, в которых хранились коды (шифры). Я должен был научиться печатать на машинке, а потом пользоваться шифрами. Все это я быстро освоил. Уходя из комнаты, начальник меня закрывал на ключ, на ночь тоже закрывал. Я не должен был общаться ни с кем, чтобы не разгласить какой-нибудь секрет. Пищу мне приносили на место. Так я прожил год под замком. После этого мне разрешили ходить в столовую, даже купаться в заливе, но не вступать в контакт с солдатами и даже с офицерами. Там было обязательное изучение японского языка, но в общий класс мне не разрешали ходить, начальник сам проводил со мной занятия. Смешной язык: вместо буквы «р» произносится «л», а звука «р» совсем нет. После двух лет службы в шифровальном отделе меня перевели в разведшколу. Чего я там только не изучал! Все виды японского оружия, подрывное дело, фотографирование, рации, коды, шифры, приемы борьбы. Я очень долго не мог освоить метание ножа. Но освоил. А также стал первоклассным радистом, минером, стрелком, борцом. Мог взять в плен любого верзилу совершенно без звука и не применяя никакое оружие. У меня был только один недостаток: я боялся щекотки и не мог это преодолеть. Однажды инструктора проверяли, как курсанты реагируют на внезапность. Подойдет сзади, ткнет булавкой и смотрит, как я реагирую. Однажды, когда я умывался, один подошел сзади и тронул меня за ягодицу пальцем. А у меня это место очень боялось щекотки. Я обозлился, быстро повернулся, схватил его, поднял и с силой швырнул на бетонный пол. У бедняги потекла кровь из носа и рта, получился раскол тазовой кости. Меня посадили на гауптвахту, но быстро разобрались, выпустили и даже объявили благодарность за находчивость и реакцию.

                Зимой 1943 года я получил направление в город Канск Красноярского края. Там формировалась 26-я лыжная бригада. В составе ее была отдельная разведывательная рота из ста человек. Личный состав роты состоял по большей части их бывших заключенных. Иногда пополнение в роту поступало прямо из тюремных камер. В роте было пять офицеров. Офицеры солдат били, им это разрешалось. Да и сами солдаты почти каждую ночь устраивали «темную» кому-либо из провинившихся. Дисциплина была очень строгая. Каждый день обыск в мешках, карманах, постелях. Мне было поручено обучать их методам разведки: силовым приемам, бесшумному передвижению. Почти все это они и так умели, некоторые владели ножом лучше меня, и зарезать человека им ничего не стоило. Я жил с ними в большой дружбе. Мы спали со старшиной в отдельной комнате, нас, конечно, не обыскивали и не били. Наши солдаты, несмотря на запрет, ходили в город, в магазины, на базар, там воровали.  Все наворованное: деньги, вещи, продукты – приносили на хранение ко мне. Я не отказывался и начальству их не выдавал. Тогда было скудно с питанием, но разведчики каждую ночь проникали на хлебозавод и несли мешками хлеб. Однажды даже проникли в воинский склад и притащили два мешка колбасы и ящик печенья.  У меня под нарами был целый склад продуктов и вещей. Когда нашу роту назначили в гарнизонный наряд охранять воинские склады, то на следующий день они все явились в новых полушубках, валенках и шапках – подбарахлились в складах. Начальство махнуло рукой – отнимать не стали, все равно недостачи в складе нет – свое старье они оставили взамен нового. В эту же зиму нас отправили на Северо-Западный фронт, в Старорусскую область. Хотя наши командиры и опасались, что разведчики во время следования разбегутся из эшелона, но ни один не сбежал и не отстал от эшелона, а на фронте и к немцам ни один не перебежал. Все оказались патриотами.  Высадились мы на станции Бологое и походным порядком на фронт. В первую ночь, не доходя километров двух до передовой, мы расположились на ночлег в еловом лесу.  Наломали сучьев, набросали на снег и легли. Немцы вели редкий обстрел из минометов. Мины, не долетая до земли, рвались в кронах деревьев полукилометре от нас. Мне очень хотелось посмотреть, как это происходит. Я сказал об этом нашему санинструктору Евгратенко Сереге. Но он меня за это желание так проматерил, что ого-го! Иди, сказал он,  торопись на тот свет, а то опоздаешь. Пришлось смириться. А утром, когда пришли на передовую, заняли линию обороныда когда немцы нас обстреляли, я понял, что война – штука негодная. Жутко, когда жизнь может ежеминутно оборваться, и ты сознаешь это, а другого выхода нет.  Все время ждешь пулю или осколок, и это не час, не день, а месяцы и годы. Со временем я привык к этому ожиданию, твердо был уверен, что меня убьют, остервенился, огрубел, в общем застыл душой. Выработался какой-то звериный инстинкт, я перестал бояться смерти и не думал о ней. Некоторые солдаты переживали по-другому. Были такие, что в панике сдавались немцу, лишь бы жить. Некоторые сходили с ума. Некоторые стреляли себе в руку.  Всякие были. После года войны я уже так привык, что мог спать при любом артобстреле или бомбежке. За все годы войны я ни разу не выспался досыта, а летом всегда хотел пить.  

                В ту зиму мы попали в переплет. Командир бригады был не очень умный и дальновидный, поэтому послал нашу роту в разведку боем. Вернулись назад только половина роты и командир. Остальных побили. Ходила наша бригада и в рейды по тылам противника – вернулась потрепанная, наполовину меньше. Там меня ранило в ногу, но друзья меня не бросили, положили на лыжи и таскали за собой. А когда нога раздулась и стала гнить, я легко выковырял из нее осколок, конечно, с помощью хлопцев, а врачей у нас там не было.

                В марте, когда снег стал таять, лыжную бригаду расформировали и нас влили в 4 воздушно-десантную дивизию. В ней я числился до конца войны. В конце войны она называлась 4 Гвардейская Овручская орденов Суворова и Богдана Хмельницкого воздушно-десантная дивизия. Сейчас с такими званиями и разными приложениями называются хвастуны-артисты. Дали нам маршрут следования в тыл на формировку. Дошли нормально, не считая одного легкого происшествия. Велено было идти только ночами: днем немцы бомбили, но мы ночью спали, а днем шли, потому что нас было всего 50 человек, а немец бомбил только большие колонны. Снег уже таял, по дороге уже текли ручьи. Валенки у нас намокли, тяжело. Мы сняли свои противогазы и натянули их на валенки, а кому не хватило, нашли на обочинах дороги – там солдаты побросали всякое снаряжение: каски, противогазы, гранаты, вещмешки, полушубки. Нам повстречался на легковушке какой-то начальник, остановил нас, показал пальцем на наши галоши: «Что это? Я вас спрашиваю? За умышленную порчу военного имущества в боевой обстановке я расстреливаю!»вытащил пистолет и выстрелил в нашего беспризорника Кольку Костромина. Тогда мы не сговариваясь кинулись на него сзади, отобрали пистолет, вытащили его из машины. Он заорал: «Шофер, стреляй в них!» Но мы и шофера разоружили, а начальника взяли за руки, за ноги, кто за что мог, подняли его вверх и ударили об дорогу. Подкидывали его до тех пор, пока он не перестал ругаться и стонать, у него потекла кровь из носа, изо рта, из ушей. Закинули его в машину и велели шоферу ехать дальше, а сами зашли в лесок , переждали, чтобы не было за нами погони. Выжил этот чин или нет – неизвестно.

                Дошли мы до места сбора. Нам выдали летнее обмундирование, и всех зачислили в разведку. Начальник разведки был очень хороший. Он не только не дрался, но даже никогда не ругался. Нас стали учить прыгать с парашютом. Вот наказание – этот парашют! Это хуже бомбежки, хуже, когда по тебе бьет пушка прямой наводкой, хуже, когда ползешь под пулеметным огнем. Когда самолет делает круг, землю видно не внизу, а как бы в стороне. И я очень боялся, что при прыжке не попаду на землю, пролечу мимо. Я совершил 7 учебных прыжков и ни одного раза не прыгнул добровольно: всегда меня инструктор выбивал в шею или пинком под зад. А если я цеплялся руками, то он колотил по рукам, пока не отцеплюсь. От этого пальцы у меня были всегда в ссадинах и припухшие. Парашюты были с принудительным открытием: на нас не надеялись, что догадаемся дернуть за кольцо. А вот в боевой обстановке, когда прыжки в тыл к немцам, да еще под зенитным огнем, я уже из самолета выпрыгнул сам, и кольцо дернул сам, и приземлился хорошо, и головой о землю не ударился, как на учебных прыжках.

                За неделю до боев на Курской дуге на передислоцировали на передний край. Ждали боев, солдаты нервничали, писали письма, вспоминали своих жен, детей, девушек. У большинства разведчиков не было ни жен, ни детей, все были молодые, неженатые, большинство беспризорники. Я тоже о семье не задумывался и не скучал, я даже был доволен, что избавился от вечного голода и бесконечных наставлений и придирок матери. Я привык к войне, мне казалось, что у меня вообще нет родственников. Я привык к мысли, что я с ними никогда не встречусь, потому что меня должны все-таки убить. Домой я писал редко, да и не понимал, о чем им писать. Мне очень нравилось мое окружение, мои товарищи, они были роднее всяких родственников: вместе ели, вместе спали и воевали. Никто из нас не бросил бы раненого товарища, даже убитых во время разведки мы старались вынести в свое расположение. Мы друг о друге знали абсолютно все, даже все интимное. Относились друг к другу внимательно, даже с любовью. Я знаю, как отец любит своих маленьких детей, но любовь разведчиков друг к другу скрепляется ежеминутной угрозой смерти и высоко ценится и бережется. Дружба разведчиков на войне с годами не забывается и не тускнеет.

                 Летом началась Курская битва. Такого скопления танков и самолетов я еще не видел. Разведчики действовали в боевых порядках. От множества работающих моторов и взрывов воздух вибрировал – голоса соседа, идущего рядом, не расслышать. Передовая как таковая не ощущалась – дрались на глубину фронта в 10-15 километров день и ночь, зачастую в окружении. Противник был везде: впереди, сбоку, сзади, а сверху летели зенитные осколки и горящие самолеты, наши и немецкие. Я забыл, сколько это длилось, но помню, что долго. А потом немцы стали понемногу отступать,  оставляя за собой сплошные пожары. Я не видел ни одной деревни, все сожжены, остались одни печи, а жители частью побиты, частью разбежались, молодые угнаны в Германию. Немец отступал только ночью, зажигает деревню и уходит до следующей, там закрепляется и снова в бой. Задача разведчиков – установить, куда отступил противник. Были случаи, особенно темными ночами, когда немцы зажгут деревню и отходят в следующую, а наши, чтобы не отрываться, тоже двинутся, а на рассвете одновременно входят в деревню. В таком случае все решается в бою: кто кого выбьет. В боях на Курской дуге я воевал на станции Поныри. Эти Поныри переходили из рук в руки несколько раз. Там не осталось ни одной постройки – сплошные развалины. Разведчикам приходилось ходить в атаки на Поныри со всеми. Особенно неприятно это было ночью. Трассирующие пули светятся, и кажется, что они все летят в тебя. В Курской битве я был два раза ранен, но в медсанбат не пошел: выйти из зоны боев было невозможно – нарвешься на противника, а до медсанбата было километров 15-20 очень опасной дороги. Даже тяжелораненые умирали в окопах. Из Понырей мы двинулись на  Конотоп, и уже на Украине стали нам встречаться гражданские люди. Поныри мне запомнились жаждой, отсутствием воды и страшной жарой. Не каждую ночь старшина мог доползти до нас и притащить термос воды. А о пище и говорить нечего. Хотя ее и не доставляли, есть все равно бы никто не мог. Стоял трупный запах убитых лошадей, людей -  наших и немцев.  Трупы разложились, их раздуло. Во время разведки я уперся в живот мертвого немца и провалился рукой выше локтя. Когда вытащил руку, она вся была покрыта дрянью и ужасно воняла. Сколько я ее ни тер землей, вонь оставалась. Уже месяца через два, когда дошли до воды, я ее отмыл, а рукав отрезал и выбросил – все равно вонял. А вот на Северо-западном фронте такой вони не было, мне приходилось пить из снежной лужи, на дне которой  вмерзли немцы, а вода не воняла. Я не могу себе представить , сколько километров я прошел с боями до конца войны. Это не укладывалось в моей голове, и хронологически описать это невозможно. Буду описывать отдельные эпизоды.

                Нам часто приказывали взять                 языка. Это было трудно и небезопасно. Трудно взять языка, когда он стоит на посту, легче - когда спит или совершает туалет. Я всегда был в группе захвата. Моя задача была – выждать момент, когда немец повернется ко мне спиной, бесшумно прыгнуть ему на спину, одновременно коленом упираясь ему в поясницу, правую руку заломить, левой зажать ему рот и резко дернуть назад, но следить, чтоб не переломить позвоночник. В это время подбегают еще двое, вяжут ему руки, затыкают рот и уводят. Первого языка я взял неудачно. Когда я заткнул ему рот, он сильно искусал мне пальцы. Рот у него был большой, пальцы провалились в рот – ему оставалось только жевать. Я от боли сильнее, чем нужно, дернул его назад и переломил хребет. Больше я не ошибался. Плохо, что левую руку немцу нечем захватить, она у него свободная. И если он не растеряется, наделает беды. Однажды в глубокой разведке я взял языка. Крепкий был чех, не растерялся и свободной левой рукой всадил мне в живот нож. Но мы его все равно не упустили, взяли. Выходили долго, меня тащили по очереди. В медсанбат я попал только на пятые сутки. Нож повредил желудок, кровь вместе с калом попала в полость живота, все это воспалилось. Пить пять дней не давали, но не подох. В медсанбате меня привязали к столу. Анестезии не было никакой, только водка в рот. Раненому разрешалось орать, ругаться любыми матюгами. Целый таз нарезали из меня каких-то красных клоков и мяса, желудок почти весь вырезали, оставили объемом со стакан воды. Устал ужасно, под конец операции я матерился только шепотом, уже не было сил. Зажило быстро, даже в госпиталь не отправили, месяца через два был уже в строю.

                Кроме разведки нас посылали на диверсии в тыл врага. Если в очень глубокий тыл, то на парашютах.  Мы там взрывали железнодорожные мосты, склады, жгли и взрывали аэродромы вместе с самолетами и боеприпасами. А вот возвращаться из глубокого тыла было труднее. Через немецкую передовую проникали легче, чем через нашу. Иногда наши открывали огонь: не верили, что мы свои, почти всегда били. Плохо выходить группой, поэтому я старался оторваться и выходить один: тогда меня не заметят, - и останусь неизбитым. Однажды нас послали взорвать склад с боеприпасами. Мы пошли небольшой группой, выполнили задание, а при возвращении наткнулись на немцев. Нас обстреляли. Пришлось рассредоточиться и переходить фронт по одному. Я пришел в расположение первым. В блиндаже сидел какой-то не наш майор, из штаба арии или фронта. Разведчики были все на задании, и он ждал. Ему нужен был срочно «язык». Я сказал, что только с задания, несколько ночей не спал, к тому же нужно днем визуально понаблюдать боевые порядки немцев. Но майор был штабник, ничего не понимал, поставил меня по стойке смирно, вытащил пистолет, сказал, что за неподчинение расстреляет. Пришлось подчиниться. В помощь он дал мне старика-повара. Передовая проходила по речке, вода была еще холодная. Перешли, но дальше повар не пошел. Его трясло от страха, он остался ждать меня под берегом. Я осторожно прополз с полкилометра.  У крайнего домика заметил часового, тихо снял его(ножом), зашел в дом – темно. Включил фонарик: на койке спят двое. Я сдернул одеяло: спят совершенно голые мужик и баба, даже без штанов. Подняли руки вверх. Баба подняла визг, пришлось ее стукнуть прикладом. Мужику я связал руки, вытряхнул из перины перья и надел на пленного. Чтоб он не заорал, заткнул ему рот, а чтоб не сопротивлялся, слегка примял его и поволок. Дотащил до берега, где оставил повара. Через реку перетаскивали вдвоем. Дальше повар поволок один. Я не мог помогать ему:  сильно воняло. Пленный от страха обосрался – такое бывает. Планшет и мундир его я захватил с собой, а вот брюки оставил. Повар втащил пленного в блиндаж и от усталости сам свалился. В блиндаже нас ждал чужой майор и еще какие-то офицеры. Когда развязали перину и вытащили из нее пленного, я несмотря на ужасную вонь не мог удержаться от хохота. Пленный – это был итальянский майор – был похож на черта. Ноги кривые, весь обросший черной шерстью, испачкан собственным дерьмом, от перины к нему прилипли перья, и все это ужасно воняет. Я доложил майору  – когда прохохотался  - о выполнении задания, передал ему документы и мундир пленного. А бедному повару приказали принести воды и вымыть его. Потом пленный надел свой роскошный мундир. Стоит такое чучело в мундире без штанов и с кривыми ногами! Надо допрашивать языка, а переводчик от смеха не может слова сказать. А потом я ушел спать.

                А зачем пленному штаны? Нас, разведчиков, заставляли добытых «языков» конвоировать в штаб.                Конвоировать приходилось иногда и ночью. Чтобы «язык» не сбежал, ему спускали брюки вместе с кальсонами до щиколоток. Он тогда спутан штанами. А начальство стало нас ругать, потому что по дороге до штаба встречаются и женщины. Мы придумали другое: снимали брючный ремень, срезали пуговицы с брюк и с кальсон, а если у него трусы, то разрезали резинку. И немец держит штаны при ходьбе обеими руками и ни за что не отпустит.  Внезапно на меня он не кинется и убежать не сможет. На войне тоже была рационализация и изобретения.

                Однажды меня вызвали в штаб, расспросили, проверили, как я работаю на рации. То, что я принимаю  двадцать и более пятизначных цифр на память, не записывая, им понравилось. Заставили меня учить румынский язык. Все это в строгой тайне. И примерно через месяц сбросили меня на парашюте в районе города Констанца. Я должен был добраться до Бухареста, найти указанную улицу, на которой был офицерский бордель. Хозяином этого борделя был советский человек.  Во время налета американской авиации был убит его радист. Вот я и должен был заменить его. Рация хранилась на кухне в неисправной печи. На связь нужно было выходить по нечетным числам: где-нибудь за городом раскинуть свою антенну, после сеанса быстро все смотать и перейти на другое место, чтоб не засекли. И все это ночью. На связь меня почти всегда увозили на машине, а вот возвращаться приходилось пешком, да еще нужно было держать в голове принятую шифровку, иногда до нескольких групп цифр. Такая мука продолжалась месяцев пять, а потом прислали смену. Я, конечно, был переодет в форму румынского солдата, днем я никуда не выходил и ни с кем не встречался, знал только владельца борделя. Когда наши войска вошли в Румынию, я присоединился к своим друзьям-разведчикам. Домой не писал долго. Там уже думали, что меня нет в живых.               

                Я сильно не любил заносчивость, гонор наших офицеров. Удивительно, как это умный человек может думать, что он по своему развитию выше простых солдат и не стесняется показывать это.  Некоторые офицеры подстраиваются к солдатам, дескать, я свой парень, свой «в доску», но я им никогда не верил и не дружил с «высшей кастой». Где-то уже в 80-х годах мне прислал письмо лейтенант Гаврилкин из Саратовской области. Радуется, что отыскал мой адрес, приглашает в гости, просит писать, не терять связь. Я ему написал, что был солдатом, а он офицером, что общего у нас ничего нет, и писать я ему не буду. Он понял и больше не писал. Я на всю жизнь запомнил, что офицер даже в задушевной беседе с солдатом может говорить обо всем, а солдат – нет, потому что его ждет строгое «отставить!». Права русская пословица: «От говна подальше – лучше не воняет».

                Довелось  мне ночевать в лагере смерти на оккупированной территории в Польше. Туда нужно было доставить рацию и научить заключенного работать на ней. Меня забросили в партизанский отряд, а там переодели в полицая, дали документы (подлинные),  нагрузили автофургон капусты, и мы поехали в концлагерь.                 Сдали на пищеблок капусту, а обратно выехали не сразу, у нас «сломалась» машина, и шофер ремонтировал ее три дня. В охране лагеря были и немцы, и полицаи. Относились к нам неплохо: устраивали попойки, развлечения. Ночью я разыскал по номеру того, кому нужно было передать рацию. Парень был толковый, быстро все освоил. В лагере был крематорий, где сжигали больных и истощенных заключенных. По соседству был второй лагерь – женский. Женщин приводили сжигать тоже в этот крематорий. Один полицай позвал меня посмотреть, как сжигают паненок. Отказаться неудобно, пошел. Стояла большая колонна женщин в очереди к двери крематория. Все уже были приготовлены к смерти – совершенно голые и разутые, острижены наголо. Все были ужасно истощены. Я никогда не видел таких истощенных людей: никаких мускулов, кости тонкие, а суставы утолщенные, ребра торчат, уперлись в кожу. Стоят в очереди, знают, что их сейчас сожгут заживо – и никто не показывает никаких признаков волнения, стоят покорно, только прикрывают руками стыдные места тела. А надо всем этим разносится смрад, запах горящего мяса. Меня мутило, голова кружилась, но поневоле приходилось на это смотреть. На этот раз обратно к нашим я вылетел на попутном самолете из партизанского отряда. Я никому никогда не рассказывал, что видел в концлагере, да и вообще, после войны я старался все забыть, но не забывается. Вспоминать, особенно плохое, и писать об этом очень трудно – без таблетки не обхожусь. По возможности буду писать о приятном.

                В Северной Трансильвании нам, группе разведчиков, пришлось ночевать в доме католического священника. Обычно население от нас пряталось, но этот поп не успел. Он знал несколько русских слов, а мы кумекали немного по-румынски. Так как мы относились к нему доброжелательно, он успокоился, перестал дрожать и даже вступил с нами в разговор. Нас интересовал бог и поповская жизнь, его – кто мы, где родились, как живут в России, кто такие большевики. Когда я сказал, что я из Сибири, поп не поверил: он считал, что тело у сибиряков покрыто шерстью, как у собак. А когда я сказал, что я большевик, он задрожал от страха, встал на колени, просил не убивать его, плакал. Я успокоил его, как мог, солдаты хохотали: ведь этот большевик был беспартийным. Поп весь вечер не сводил с меня глаз, а, когда успокоился, попросил у меня разрешения потрогать мою голову.  Я разрешил. Он провел рукой несколько раз по моей голове. Когда я спросил, зачем он меня гладит, поп ответил: «У большевиков рога!» я ответил, что я комолый, но как перевести это на румынский я не знал, и не стал больше с ним разговаривать.

                Австрия. После длинного марша по жаре расположились на привал в одной усадьбе. Обнаружили большую посадку садовой земляники. Уж мы ели, ели, наверное, каждый полведра съел. А хозяин сидел и смотрел на нас. Я нажрался до горла, подошел к колонке, чтоб напиться, а австриец не дает. Я думал, что он воды жалеет – пнул его, набрал воды и напился. А потом лег спать. Пока я спал, он сидел возле меня и караулил. А потом зашел нам переводчик (хозяин ему рассказал, что произошло) и мы узнали, что австрийцы после ягод воду не пьют: может произойти брожение, и порвется желудок.   Я спал, а он ждал, когда у меня порвется брюхо, боялся, что я умру, а его обвинят, что он отравил воду, и расстреляют.  Пузо мое не лопнуло, после сна я еще поел ягод, а хозяин с восхищением смотрел на меня, помогал мне собирать ягоды, похлопывал меня по плечу и приговаривал: « Русски гуд».  

                Австрия, а может, Венгрия – на войне все перепутано. Тоже марш и привал в богатой усадьбе. Мадьяры уже привыкли к нам и не прячутся. Мы сняли гимнастерки, стали умываться. Поливала нам молодая особа, которая сносно говорила по-русски ( жила несколько лет в Москве в венгерском посольстве).я подошел умываться. А у меня левая рука от плеча и до кисти была унизана ручными часами, дешевыми, немецкого производства, с цилиндрическим ходом, мы их называли «штамповкой». Мадьярка удивилась, спросила, зачем они. Я ей ответил, что немцы Россию грабили, а я сейчас возвращаю награбленное обратно. А она мне сказала, что в России грабить было нечего, что в России на всю страну два велосипеда без спиц и одна балалайка без струн. Вот уела! Но я ей все равно показал на свой пистолет, вырвал ведро из рук и облил ее – отплатил за оскорбление моей Родины. А часы у меня начальство отобрало. Периодически нам устраивали тщательный обыск – «шмон». Отбирались часы, портсигары, всяческие золотые вещи, трофейные пистолеты и кинжалы. Оставляли только нашу финку №3 и автомат. Планшеты и сумки тоже изымались. Однажды я, возвратясь из разведки, докладывал офицеру о выполнении задания. В конце он велел мне вывернуть карманы. У меня в кармане были большие золотые часы. Он протянул руку. Я не хотел отдавать, ударил их об пол и раздавил каблуком. Но он все равно подобрал их, даже раздавленные.

                 Это, пожалуй, невесело, но забавно. Внезапно началась бомбежка. Бомба разорвалась от меня близко, метра в пяти-шести, и меня завалило землей. Торчал один сапог. Солдаты потянули за ногу и вытащили меня – не успел задохнуться. На мне ни царапинки, но чувств никаких. Утащили в медсанбат. Там через несколько дней я ожил. Вернулся слух, я мог ходить, но потерял способность говорить и понимать человеческую речь. Понимать я научился через месяц, а вот говорить долго не умел. Со временем научился, но последствия остались. Особенно ночью: я видел белый взрыв и проваливался в черную бездну. Стонал, матерился, но безуспешно. Утром всегда болела голова, настроение подавленное и трудно произносить слова. А другого разведчика в тот же раз землей не завалило, но от большой вибрации у него выпали все волосы – не только на голове, но и на всем теле. Даже ресницы выпали. Он не мог смотреть, глаза слезились. Его отправили в госпиталь, по дороге он умер, а меня спасла земля.

                Марш зимой. Это в начале войны. Эшелон разгрузился в Бологом. Дальше на фронт следовали на лыжах. Хоть и зима, а идти жарко. Телогрейка и ватные брюки промокли от пота, а подстыли от мороза. На спине вещмешок с дисками ППШ, гранаты и патроны. На боку противогаз, на шее автомат, тоже тяжелый.  На голове стальная каска, на ногах лыжи, в руках лыжные палки. Все это имеет вес и изматывает по-дикому. А шагать нужно в темпе, не мешать друг другу: лыжня-то одна, стараться не падать и не создавать пробок, особенно на спусках. На больших привалах   можно  снять мешок и ремень, наломать лапника и лечь на него, а если позволит начальство, то сделать шалаш из сучьев, разложить в нем костер и высушить телогрейку.   Но только до большого привала не все доходят. Некоторые замерзают в пути. Переутомится, приляжет в сторонке и заснет навсегда. Особенно слабы на маршах якуты. Они от каши обессилеют и гибнут. За пять дней марша почти все якуты померзли.  Марш в летнее время еще хуже, чем зимой. Все пропотело, даже в сапогах булькает -  течет со спины.   Днем , хоть и жара, но все равно легче, чем ночью. Особенно трудно в 3-4 часа ночи и перед рассветом. Спать хочется невтерпеж. Солдаты спят на ходу, уходят куда-нибудь в сторону, падают в канаву или еще куда. Иногда делают так: перед рассветом впереди становится тот, кто бодрее. Ему сзади к ремню привязывают веревочку, следующий берет ее в руки, и так целая гирлянда получается. Идут и спят. А уж если ведущий упадет, на него валятся и остальные. Я гирляндой не ходил. Старался ходить один. Чтоб не спать на ходу, кусал губы. Боль помогает преодолеть сон. И еще очень трудно после привала снова на марш подниматься. Ноги чужие, не шагают.  Зато уж, если есть возможность, я был способен спать по трое суток. Пускай будет дождь, мороз, жар, обстрел, бомбежка. При бомбежке или артобстреле я тоже сплю, но чую, что рвутся снаряды, а просыпаться лень, думаю, еще немного посплю, а, когда начнут рваться близко, успею переползти. А при бомбежке ползать и бегать не положено, я тогда сплю спокойно – прямая редко попадает.

                Самое плохое – действие. Чтобы пойти в атаку, нормальный человек скажет, что надо быть идиотом или сумасшедшим.  Ведь атака с позиции умного человека – это когда два чокнутых  встанут друг против друга с оружием и стреляют. А когда друг против друга сотни, и все стреляют!! Человек видит, что в него летит пуля, как-то уворачивается от нее и все равно идет вперед и сам стреляет. Все они уже не в себе.  Я был в Понырях в ночной атаке. Картина «восхитительная». Мы вышли из окопа и пошли в атаку. Немцы ведут огонь по нам трассирующими пулями, и их видно в темноте. Такое чувство, что ты голый бежишь по дороге у всех на виду и ждешь смерти. И удивляешься, когда остаешься живой, кажется, это ошибка. Даже завидно тому, кто упал: он уже закончил свою атаку, а тебе еще ждать, лучше бы сразу. Еще мне не нравится артиллерийский и минометный обстрел. Хорошо, если попадаешь под обстрел не один – в компании умирать веселее. А в одиночку совсем невесело.  А если ранит, и вытащить некому, никто не увидит. Самый поганый обстрел – минометный. У артиллерийских снарядов осколки крупные, увесистые, если попадет, то редко выживешь. А минометные – и крупные, и мелкие, и летят они по земле, как боронят. Лучше не лежать на их пути.

 Вообще-то на войне с удовольствием ничего не делают. Вот сейчас пишут в книгах и показывают в кино, что солдаты и песни пели, и артисты к ним приезжали с концертами, а я ни разу не видел на войне живого артиста и песни не слышал. Интересно, где была такая война с песнями и с артистами? Правда были тихие часы, даже дни, когда не было боев, но мы и тогда не пели – брились, если была вода, мыли белье, били вшей. Пожилые вспоминали свои семьи и перечитывали письма, чистили оружие, набивали патронами диски. Молодые курили, травили анекдоты. Те, кто успел до войны испытать любовь, делились впечатлениями. Но не все. Большинство старалось отоспаться впрок. И я тоже.  Когда наступало затишье, мне делалось не по себе. Очень тяжко ждать неизвестного. Поэтому воевать в разведке было морально легче, чем в стрелках или артиллеристах. В разведке даже в обороне все равно ходят на задания: следят за передовой, таскают «языков», ходят на диверсии, в рейды в тылы противника, рвут мосты, склады, громят штабы, жгут аэродромы. В обороне у разведчиков работы невпроворот.

Закончилась Курская битва. Немцы понемногу начали отступать. Ночами. А днем воюют. Первыми за ними двигаются разведчики. Иногда на засаду напорешься, иногда под минометный огонь угодишь. Сначала они отступали до следующей деревни и останавливались, поджигая ту, которую оставили. До Украины мы шли по сплошным пожарищам, только печи и дымоходы торчали. Население все угнали – ни одного человека не встретили. А в Сумской области начали встречаться люди, даже несожженные деревни и небольшие города. За лето мы дошагали до Днепра. Днепр форсировали в Житомирской области, кто как мог, да еще под обстрелом. Я почему-то не утонул. Заняли плацдарм. Немцы пытались сбросить нас обратно в Днепр. Бомбили и обстреливали круглые сутки. Земля песчаная, окоп не выроешь – осыпается. При бомбежке меня засыпало песком. Солдаты увидели, что нога торчит, откопали, не успел задохнуться. А вот от близкого взрыва контузило – оглох и не мог говорить. Глухота прошла быстро, а говорить научился только через полгода и долго еще не мог проговаривать некоторые слова. Я их забываю, а через некоторое время они вспоминаются. Чудно! Забыть слово общеизвестное, знакомое, например, «нож». Я могу на него смотреть, взять в руки, знаю его назначение, знаю, что когда-то умел его называть, а вот забыл. А когда вспомню, сразу не называю, боюсь, что у меня не получится.

                Вспоминать в хронологическом порядке не получается: у меня перепутались все годы, города и страны. Я даже не помню, где я был раньше, в Австрии или в Венгрии? В Трансильвании или в Хорватии? Буду вспоминать, как получится. Есть такая территория – Северная Трансильвания. Населена румынами и мадьярами. Там оторвались от нас немцы больше чем на сто километров. Приказано догнать. Пешком долго. Разведчики нашли в горах барскую усадьбу. Там было много легковых машин, и мы их захватили. Шоферов у нас не хватало, а машины бросать жалко. Меня шоферы начали обучать, как рулить, заводить и останавливать. Времени было мало, наспех показали, сели в машины и уехали. Я остался один. Завел, поехал. Доехал до ворот, но не попал, врезался в бетонный забор. Пришлось бросать машину. На этой же усадьбе была большая конюшня. Взял двух жеребцов и фаэтон, ничего больше не было. А дорога была вся забита : все догоняли немцев. Движение в несколько рядов : танки, машины, пушки, по обочине пехота – и я на своем фаэтоне. Меня все обгоняли, ругали, а в конце дня моих коней зацепил танк, изувечил их – пришлось бросать. Перелез на танковую броню и ехал, пока не догнали немцев.

Случай в Мишкольце. Это есть такой город в Венгрии. Между прочим на Венгерском языке Венгрия называется Хунгарией, венгры – мадьярами. А мы их звали «злые мадьяры». И правда, злые, злее немцев. В Мишкольце домике небольшие, в один-два этажа. Под каждым цементированный подвал для хранения виноградного вина. Мы были на марше, хотелось пить. Мой черед был добывать воду. Я взял ведро, открыл люк подвала. Света нет, темно. Нащупал ногой лестницу, начал спускаться. Лестница была не до конца, я наступил ногой в пустоту и оборвался. Подвал был глубокий, метра два. Ранее проходившие солдаты выбили из бочек чопы, и вино вылилось. Я встал на ноги – вино меня скрыло с головой. Кое-как нащупал выход и вынырнул из этой купели. Зачерпнул вина. Только сам не пил: там что-то плавало в одежде, может, кто-то утонул в том вине.

Я видел, как в одной деревне на Украине бабы повесили то ли старосту, то ли полицая. Ночью немцы отошли а разведчики ночью же следом вошли в деревню. Староста был пьяный и спал. Не слышал, что власть переменилась. Мы тоже немножко соснули. Рано утром нас разбудил бабий крик. По деревне толпа баб вела мужика совершенно голого, без рубахи, без штанов, всего поцарапанного, избитого. Довели до груши. Одна баба влезла на дерево, перекинула через сук веревку. Внизу надели мужику петлю на шею, а за другой конец стали тянуть. Петля плохо затягивалась. Тогда бабы взяли его за ноги, чтобы увеличить груз, и наконец он перестал трепыхаться. Нам они рассказали, что он издал закон, чтобы каждую ночь к нему приходила ночевать новая баба с горилкой и закуской. Он был женат. Жена его тоже участвовала в повешении своего мужа. А вот детей не было.

Поныри. Сильно долго мы там топтались. То наступали, то отступали, брали немцев в окружение, они нас окружали… была не война , а драка. Вот однажды ночью мы наступали, а потом отошли назад. Перед рассветом решили отдохнуть. Нас было человек двадцать разведчиков. Мы залегли в кювете у железнодорожного полотна и задремали. Откуда-то взялся командир дивизии. Мы лежим, немцы нас обстреливают, осколки свистят, вставать опасно. Он вышел из машины, спрашивает: «Кто командир? Почему без погон?» я лежал крайним. Он подошел, ударил по спине палкой. Все как по команде повернулись с живота на бок и взяли автоматы на изготовку. Генерал, наверное, сдрейфил, заорал, чтобы немедленно заняли вокзал Поныри, и уехал. Мы переползли на другую сторону полотна и снова залегли. Мы его не любили. Разведчики два раза занимали вокзал, но без подкрепления и артиллерии приходилось отходить. Третий раз не пошли. А спорить, пререкаться нельзя, приказ. В общем, Поныри крепко запомнились. Бились не только солдаты и пушки, но и танки, а сверху воздушные бои. Зенитные осколки сыпались с неба, как град, кроме бомб, валились сверху горящие самолеты: и немецкие, и наши. Однажды лежал я с друзьями на животе (на фронте солдат больше бывает на животе, а передвигается на коленках. Мы так и говорили: «Приказ ползти за языком»). Так вот, мне сверху прилетел зенитный осколок. Был он уже на излете: штаны и кожу не пробил, но дух вышиб. Минут десять я не мог дышать, только икал. Упал он плашмя на задницу – черная была полгода, как у негра.

На северо-западном фронте весной нашу лыжную бригаду влили в десантную дивизию. Сменили нас на передовой, и мы пошли в тыл, вливаться. А до этого у командира разведроты убило связного. А связной - просто денщик, вернее, лакей. Он приносит командиру обед, бережет его водку, сушит на своем животе его портянки, таскает его ранец, даже стирает его белье. Мне командир приказал быть его связным и в знак своей власти вручил мне рулон топографических карт килограмма на два-три. Спорить нельзя, и лакеем быть не хочу. Через два дня нам отходить. Карты его я положил в окоп. Утром мы пришли в тыл. Ему нужно сдавать карты, а их нет.  Он разыскал меня. Я ему объяснил, что они остались в окопе, а окопы ночью немцы заняли. Смотрю, командир вытаскивает пистолет, а у меня автомат на шее. Я изготовился первым. Рядом солдат сказал: «Лейтенант, не успеешь». Больше этого офицера я никогда не видел.

В какой-то области, не помню, мы с Мишкой Костроминым ходили к немцам рвать мост. Все по пути сделали, мост порвали, уже возвращались на свою территорию, осталось метров пятьсот. Рады, что до своих добрались, может, дадут поспать. Мишка впереди, я метрах в трех сзади. Вдруг взрыв. Мишку подбросило метра на два вверх. Напоролся на мину. Ноги оторвало под самый корень, даже перевязать не за что. Кровь бьет фонтаном из обеих ног. Я зажал пальцами артерии – крови стало меньше. Но тащить его в таком положении нельзя: рук у меня только две. Он уже стал белый, понял, что все, минут пять еще жизни. Попросил не бросать его, пока не умрет, обнял меня за шею и затих. Я закрыл его плащ-палаткой и пошел к своим. Солдаты помогли перенести его в расположение и похоронили. Разведчики своих убитых не бросают. Родственников у него не было – беспризорник. Много погибло друзей и знакомых. Нас было сто человек разведчиков, к концу войны осталось девятнадцать. Я и фамилии многих забыл. Старыми я их не могу представить, они помнятся мне мальчишками, какими тогда были. Мне Ванька Михеев прислал после войны фотографию – я его не узнал и не поверил, что это он: совершенно чужой человек. Когда на войне убивают друга, солдаты не плачут, только много курят и матерятся.

В Чехословакии есть такая  местность, называется Словакия, столица Братислава. Говорят там, как на Украине, все понятно, только люди злые, хуже немцев. Нас они называли русскими свиньями. Наша дивизия освобождала их Братиславу. Когда разведчики освобождали женский монастырь, в нас даже монашки стреляли. И мы в них тоже. Мы у них в монастыре все запасы рома уперли, они жаловались командованию, но концов не нашли.

В какой-то стране наша дивизия совершала ночной переход на новые позиции. Двигались медленно, без шума. Местность была гористая. Там стоял дом для умалишенных. Весь персонал сбежал, а сумасшедших выпустили. Вот весело-то было! Они вклинились в нашу колонну. Если дураку встречалась на пути лошадь, он не сворачивал, лез через лошадь, если - пушка, лез через пушку. Они не дерутся. Если его толкнуть, он не сопротивляется, будет лежать. Некоторые говорили, но не по-русски, но больше молчали.

Ни черта не вижу, начал слепнуть по всей правде. Не предполагал, что будет такой финиш, лучше бы сразу подохнуть. С мыслью о смерти я свыкся давно, ее в войну. Только обидно, что в жизни было мало хорошего, но это, наверное, у всех так. Очень болит нога. Хотя бы ночью давала отдых! Но, наверное, так нужно. Сознание часто путается, воспоминания писать не могу. Помню только далекое детство и войну. Детство было жестокое и голодное, а война хотя и не очень голодная, но неприятная, тяжело вспоминать.

Мы, рота разведчиков, заняли однажды исходные позиции на станции Поныри. Взяли автоматы, гранаты, мешки с патронами, а запалы для гранат никто не взял. Мне пришлось вернуться за ними. Когда я вернулся, местность не узнал: повсюду артиллеристы расставили свои реактивные минометы, растянули по земле провода. Снаряды полетели, все затянуло сплошным пламенем. Я боялся, что мои запалы воспламенятся, и я взорвусь. К счастью я запнулся, упал -  и остался жив. Запалы я, конечно, не доставил, но и не потерял. Дня через два нашел своих разведчиков. Они меня уже списали. Кто-то из них видел, как начали взлетать снаряды, и я упал. Пишу на ощупь, в строчки не попадаю, как уж получится.

 Однажды меня по-дурацки ранило. Между нами и немцами был овраг. Жара была неимоверная, а воды ни у кого нет. В нейтральном овраге был колодец. Многие пытались достать оттуда воды, но овраг простреливался, и назад не вернулся никто. Пошел я. Пока полз до оврага, пуля в меня не попала. Зачерпнул фляжку воды, выпил, зачерпнул про запас и пополз обратно. Мне казалось, что по мне открыла огонь вся Германия. Я уже дополз, хотел скатиться в траншею и тут получил осколок мины в ягодицу, небольшой, сантиметра полтора, я даже боли не заметил. Друзья напились, а потом обнаружили, что у меня все штаны сзади в крови. С нами был санинструктор. Содрали с меня штаны, обработали спиртом рану, заклеили и отправили в санроту. Я явился, а там одни девчонки. Я, конечно отказался снимать штаны и вернулся обратно в окоп. Я боялся, что меня отправят в санбат, а потом в другую часть, и я потеряю своих товарищей.  А дома, со своими у меня и дырка быстро заросла, только долго было больно садиться, потому что осколок там и остался. И до сих пор там. И уже не больно. Однажды я оперировал сам себя. Не помню, где и когда, меня ранило в левую ногу. Осколок длиной в 5-6 сантиметров влетел мне в ягодицу слева и торчал оттуда сантиметра на два. Выдернуть его я не мог: он был с зазубринами. Меня отправили  в санбат. Раненых было очень много, всех обработать за день не могли. Было тепло – лето, мы лежали на земле и ждали. Так я пролежал двое суток. Раненых без конца подвозили, и в первую очередь брали офицеров. Некоторые уже умерли от ран. Моя нога уже распухла. Я понял, что, если начнется гангрена, я подохну. Я вырезал большой дрын и пошел на передовую. Сначала было трудно, потом потекла кровь. Постепенно я доковылял до своих. Разведчики сами меня лечили и таскали за собой. Месяца через два, когда нога сильно подгнила, мы сами легко вытащили осколок, и нога стала заживать. Уже давно не хромаю. Правда, сейчас снова болит.

Сейчас мне вспомнилось, как я добирался из Венгрии до Черемушкино. Сначала ехали в грузовиках, потом погрузились в теплушки. В дорогу мне дали мешок горохового концентрата, пишущую машинку и хромовую кожу. До Киева было хорошо, а от Киева эшелоны не ходят. Пришлось ехать на крыше вагона. На ходу уронил с крыши пишущую машинку – пропала. В Липецке чуть не женился. Женщины во время войны потеряли мужей. Они выходили к эшелонам встречать возвращающихся и уговаривали остаться жить в качестве мужа. Если бы кончились продукты, пришлось бы остаться, а так доехал до Тальменки. Машины не ходят, пошел пешком. Из Видонова дорога сразу шла на Большой Калтай. По ней я и пошагал. Ночевать остановился в стогу. Была уже зима, ноябрь. Когда рассвело, я проснулся и узнал зерносушилку колхоза. Повернулся и зашагал в сторону Черемушкино. У медвежьих логов повстречал Баскина. Он за сеном приезжал. Подвез он меня до дома. И напрасно только ехал. Меня начальство уговаривало остаться служить еще года на два, я не послушал – нужно домой, а дома хуже довоенного. Жрать абсолютно нечего. Пошел в военкомат, получил за ордена деньги, купил воз картофеля и этим зимовал с большой семьей. Хорошо председатель колхоза был бывший фронтовик, раненный, имел доброе сердце, не дал подохнуть с голоду. Давал муки. Целый мешок было нельзя, мне нагребли килограммов десять-пятнадцать. Я дожидался двух часов ночи, чтобы никто не видел, и тащил. И так каждую ночь, потому что десять килограммов нашей семье не хватит, а кормить их нужно каждый день. Было бы легче быть убитым на фронте, чем терпеть такие мучения, а покончить жизнь добровольно противно. Очень не хочу, чтобы узнали об этой тетради, а почему – не знаю. Это же будет повод для обсуждения, а я этих обсуждений не хочу, особенно после смерти. Не хочу показывать себя слабым. Сегодня сильно мрачное настроение, это плохо. Ходил за сигаретами – садился отдыхать восемь раз, это много. Глаз видит только один, в голове без конца шумит и кружится. Может, полежать еще в больнице – Никитишна предлагает – но тяжко до нее добираться. Пожалуй, попробую. А то совсем сдал, это вредно. Решил бороться.

Вспомнил один случай. У разведчиков был такой уговор: если товарищ очень плохо ранен и не может сам себя пристрелить, оказать ему такую услугу. На северо-западном фронте мы однажды ходили в разведку. Двигались цепочкой человек десять. Передний наступил на мину. След ноги был срезан напрочь, осталась только пятка. Он всех просил пристрелить его – никто не соглашался. Стали тянуть «долгую». Досталось мне. Все вздохнули с облегчением. А я сказал, что стрелять буду, но после выстрела в Ваньку выстрелю в себя. И мы на плащ-палатке потащили его в санроту. Оба остались в живых, он выздоровел, только на протезе. Писал мне из Иркутска.

Была зима. Я пошел пошарить в бункерах яблок. Поднял лаз, а там сидит живой солдатик. Оказалось, он из штрафной роты, тоже искал яблок, а хохол цивильный увидел и закрыл его на занозу. Он просидел в бункере три дня, потерял свою штрафную роту и присох у разведчиков до конца войны. Это и был Ванька, которого мне предложили потом стрелять. Парень оказался хороший, в разведку ходить не боялся, только девок сильно любил, за что часто попадал в санчасть. Михеев Иван из села Гвинтовое Сумской области. В Югославии он опять заразился. Наш аптекарь  велел сделать ему укол из цельного молока. И ведь помогло. Выздоровел.  Мы обещали отрубить ему все мужское. Ванька сказал, что больше не будет, но не сдержался. Демобилизовали его позже всех за это. Но все обошлось. На Украине у него родились два сына и дочь.

Брали языка. Я как самый длинный был в группе захвата. Подполз нормально. Правой рукой схватил за автомат, а левой проехал юзом : он успел выхватить нож и задел меня. Уже изрезанной рукой я все-таки зажал ему рот и подмял под себя. Изрезан я был здорово. Пока подоспела помощь, потерял много крови. Пришлось ребятишкам тащить меня волоком. И пленный тоже не пошел. Три разведчика волокли два полутрупа, но все-таки справились. Такое на войне часто бывало. В разведку посылали через день да каждый день, то поиск, то захват, то в глубокий рейд, то в диверсию. Жизнь была веселая, смерть близко, а жрать не густо. Но уж если добирались до жратвы, то  наедались до боли в желудке. Помню на северо-западном фронте у нас был санинструктор Евграшенко. Он мог за один присест слопать котелок пшенной каши.  Обычно перед маршем всякая пища съедалась дочиста, чтобы, если убьют, еда зря не пропадала. Я старался в первую очередь съедать сахар, который ценил больше всего. Так вот, Евграшенко перед походом принес с кухни два котелка пшенной каши, себе и мне. А я кашу никогда не ел. Он разворчался, что я его обижаю. Свой котелок он съел играючи, а я со своим измучился. Выкинуть кашу он мне не позволил. Я одолел почти полкотелка, остальное он доел. А ночью на марше я заболел и не мог идти. Офицер узнал, что Евграшенко насильно заставил меня обожраться каши, и заставил его положить меня на лыжи и тащить. Тот ворчал, что нельзя в разведку брать таких квелых, которые не могут съесть котелок каши. Я, конечно не подох, но сильно намучился. А пшенную кашу он мне больше не предлагал. Только до конца войны его заставляли рассказывать, как он накормил самого длинного разведчика в дивизии. Евграшенко до победы не дожил. Ему было уже пятьдесят, когда его убили. Любил покойник пожрать, особенно пшенную кашу. Я ему всегда отдавал свою порцию, словно был заранее уверен, что доставляю ему последнее удовольствие. С Евграшенко распрощался, а сколько их еще было, разведчиков! Даже фамилии всех не запомнил, а надо бы. Вот так и гибнут друзья и даже имен не оставляют. Евграшенко я запомнил только из-за каши. Может, и меня кто-нибудь вспомнит, но от этого ни мне, ни ему легче не будет.

1

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Хороший рассказ. Тяжелое время и настоящие герои!  

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

 часть документов 


наградные можно увидеть на сайте -подвиг народа 

post-2980-0-88577900-1428932002_thumb.jp

post-2980-0-64836700-1428932023_thumb.jp

post-2980-0-18610700-1428932041_thumb.jp

post-2980-0-53750800-1428932066_thumb.jp

post-2980-0-21740600-1428932135_thumb.jp

post-2980-0-83518100-1428932144_thumb.jp

post-2980-0-57414000-1428932162_thumb.jp

post-2980-0-04871600-1428932168_thumb.jp

post-2980-0-37603500-1428932264_thumb.jp

post-2980-0-84007000-1428932279_thumb.jp

post-2980-0-89572500-1428932285_thumb.jp

Изменено пользователем Сергей-Полковник
0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Прочитал. Да-уж, жили люди. А сейчас  гречка подорожала-уже кризис.

Изменено пользователем Vladimor
0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Мой земляк и родственник!!!

Фроликов, Дмитрий ГеоргиевичПравитьНаблюдать за этой страницей

Дмитрий Георгиевич Фроликов

8 ноября 1918

c. Красное, Рязанская губерния, РСФСР[1]

2 февраля 1945 (26 лет)

СССР

1938—1945

Великая Отечественная война

Дмитрий Георгиевич Фроликов (8 ноября 1918 — 2 февраля 1945) — командир танкового взвода 1-го танкового батальона 4-й гвардейской танковой бригады 2-го гвардейского Тацинского танкового корпуса 31-й армии 3-го Белорусского фронта, гвардии младший лейтенант.

Содержание

БиографияНаградыПамятьПримечанияИсточники

БиографияПравить

Родился 8 ноября 1918 года в селе Красное[1] в крестьянской семье. Русский. Образование среднее.

В Красную Армию призван в 1938 году Коломенским горвоенкоматом Московской области. Участник советско-финляндской войны 1939-40 годов.

В боях Великой Отечественной войны с 1941 года. Член ВКП(б) с 1942 года. В 1944 году окончил Горьковское танковое училище.

Командир танкового взвода 1-го танкового батальона 4-й гвардейской танковой бригады (2-й гвардейскийТацинский танковый корпус, 31-я армия, 3-й Белорусский фронт) гвардии младший лейтенант Дмитрий Фроликов особо отличился в Белорусской наступательной операции под кодовым названием «Багратион».

26 июня 1944 года танкисты вверенного Фроликову взвода захватили перекрёсток дорог Москва — Минск,Орша — Смоляны, разбили автомобильную колонну из полутора сотен машин, подбили два вражеских танка.

27 июня 1944 года в Шкловском и Круглянском районах танковый взвод Д. Г. Фроликова захватил две переправы, отрезал неприятелю путь к отступлению, уничтожил восемь танков и самоходных артиллерийских установок, сто семьдесят автомашин.

В течение 2 июля 1944 года взвод Дмитрия Фроликова в составе 2-го гвардейского танкового корпуса совершил почти шестидесятикилометровый бросок и к вечеру вышел на подступы к столице Белоруссии. Всю ночь длился ожесточенный бой. В 3 часа утра 3 июля 1944 года танкисты-тацинцы были уже на окраине Минска (с 1974 года — город-герой), а через два часа ворвались в город с северо-востока. Первой на улицы белорусской столицы вступила 4-я гвардейская танковая бригада под командованием полковникаО. А. Лосика. А первым экипажем, ворвавшимся в столицу Белоруссии, был экипаж командира танкового взвода гвардии младшего лейтенанта Д. Г. Фроликова. В состав его экипажа входили старший сержант П. Карпушев, сержанты В. Зотов, В. Косяков, В. Костюк.

В бою на улицах Минска отважные танкисты Д. Г. Фроликова уничтожили самоходное орудие «Фердинанд», два зенитных орудия, противотанковую пушку.

Указом Президиума Верховного Совета СССР от 24 марта 1945 года за образцовое выполнение заданий командования в боях с немецко-фашистскими захватчиками и проявленные при этом мужество и героизмгвардии младшему лейтенанту Фроликову Дмитрию Георгиевичу присвоено звание Героя Советского Союза.

Но не довелось Герою-танкисту получить высшие награды Родины — орден Ленина и медаль «Золотая Звезда»… Командир танковой роты «Т-34» 3-го танкового батальона 4-й гвардейской танковой бригады гвардии младший лейтенант Дмитрий Фроликов пал смертью храбрых в бою 2 февраля 1945 года и был похоронен в литовском городе Кибартай на Русском городском кладбище.

НаградыПравить

орден Ленинаорден Отечественной войны 1-й степени

ПамятьПравить

Именем Дмитрия Фроликова названы улицы в городе-герое Минске[2], а также в Барановичах, где установленамемориальная доска. В городе Коломна Московской области установлен бюст Героя. Он навечно зачислен в списки воинской части. Танк «Т-34» гвардии младшего лейтенанта Фроликова Д. Г. установлен на высокомпьедестале у Центрального Дома офицеров Белорусской Армии в городе-герое Минске, как памятник мужеству и героизму советских танкистов.

ПримечанияПравить

Ныне — Сапожковский район, Рязанская область, Россия.↑ Вулица.бай — Улица Фроликова

ИсточникиПравить

Фроликов, Дмитрий Георгиевич. Cайт «Герои Страны».

Изменено пользователем FIL-S
0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

FIL-S-Мы гордимся твоим родственником !! Мы гордимся совершенными подвигами наших дедов и бабушек в той страшной войне 1941-1945 г. Мы помним,наши дети будут помнить ,наши внуки и правнуки будут помнить и пусть остальной мир не забывает,кому они обязаны сегодняшней сытой и безоблачной жизни!!

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Танк Фроликова Д.Г. в Минске на пьедестале у Центрального Дома офицеров Белорусской Армии.

FIL-S-Мы гордимся твоим родственником !! Мы гордимся совершенными подвигами наших дедов и бабушек в той страшной войне 1941-1945 г. Мы помним,наши дети будут помнить ,наши внуки и правнуки будут помнить и пусть остальной мир не забывает,кому они обязаны сегодняшней сытой и безоблачной жизни!!

Спасибо))

Согласен полностью...

Спасибо нашим старикам за нашу ЖИЗНЬ!!!

ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ!!!

post-32585-0-54549700-1430836695_thumb.j

0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Спасибо старикам.

Изменено пользователем vladimir 1962
0

Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах

Создайте аккаунт или войдите для комментирования

Вы должны быть пользователем, чтобы оставить комментарий

Создать аккаунт

Зарегистрируйтесь для получения аккаунта. Это просто!


Зарегистрировать аккаунт

Войти

Уже зарегистрированы? Войдите здесь.


Войти сейчас